Лин боялась сказать ему правду – вдруг она навлекла на дом какое-нибудь несчастье? До Лин у них с мамой уже был ребенок – драгоценный сын, но он умер при рождении: пуповина обвилась вокруг шеи. Два года спустя родилась Лин, и после нее детей больше не было – конечно, родители сдували с нее пылинки. Она была для них всем и очень живо ощущала это бремя – воплощать родительские мечты и надежды, нести всю эту любовь и ответственность на своих плечах в одиночку.
– Что бы это ни было, ты можешь все мне рассказать, – пообещал папа.
Ну, Лин ему все и рассказала. Он слушал молча и скурил за это время сигарету до самых губ.
– Ты думаешь, что я проклята, Баба? – спросила Лин, договорив. – Я сделала что-то не так?
Улыбка у него была очень нежной.
– Тебе достался дар, милая. Связь между старым и новым, между живыми и мертвыми. Но, как и любой другой дар, принимать его надо со смирением, Лин.
Она поняла, что он хотел сказать: не навлекай на себя несчастье гордыней, девочка. Снаружи Лин вела себя очень смиренно, но внутри тайно наслаждалась, что может ходить по снам и говорить с мертвыми. От этого она чувствовала себя особенной, сильной – почти непобедимой.
За неделю до того как заболеть, Лин отправилась на лонг-айлендский пикник, организованный Китайской Благотворительной Ассоциацией для учеников китайской школы. Стоял один их тех теплых октябрьских дней, когда лето шлет прощальный поцелуй осени. Лин с подружками сняли чулки и залезли в ледяную Атлантику, ежась от восторга, зарываясь в прохладный жирный ил пальцами ног, которым теперь не увидеть солнца до самого июня. Такой изумительный тогда вышел день.
Вечером умер их сосед, старый мистер Сюй, и Лин увидела его во сне: бледный и золотой, он сидел за своим любимым столиком в их семейном ресторане.
– Еще одну последнюю чашку чаю, и я пойду, – сказал он.
На пороге, распахнув дверь в звездный простор, он обернулся и поглядел на нее с совершенно непередаваемым выражением лица.
– Наше бремя творит нас, Лин Чань.
А несколько дней спустя она проснулась утром разбитая, c температурой и жуткой головной болью. Мама велела ей оставаться в постели, но лихорадка и мигрень только усилились. Мышцы в икрах так свело, что невозможно было двинуть ногами без боли – а потом и вообще никак, совсем.
В больнице доктор обездвижил ей ноги тяжеленными гипсовыми отливками, так что сестрам пришлось уложить ее на койку.
– Ты должна быть храброй и лежать совсем неподвижно, Лин, – пожурил ее он, когда она закричала, чувствуя, как огонь инфекции пожирает ее нервные окончания.
Лежать совсем неподвижно было хуже всего на свете.
– Ей надо научиться быть сильной, – сказал доктор.
– Ей не надо учиться страдать, – парировала мама, и больше он рта не раскрывал.
Целый месяц Лин терпела эту гипсовую тюрьму, неспособная дотронуться до горевшей и саднившей кожи или размять зверские спазмы в умирающих мускулах. Когда отливки наконец сняли, лучше ей не стало – ни вот на столечко.
– Теперь тебе придется носить вот это, – сказала сестра, показывая безобразные металлические скобы.
Они обняли ее сморщенные голени и вгрызлись в нежную кожу повыше и пониже колен, так что там навечно остались шрамы.
Но хуже всего были муки родителей. Лин слышала, как прямо за дверью они все спрашивали и спрашивали врачей и сестер, есть ли хоть какая-то надежда на выздоровление или хотя бы на улучшение, и все никак не могли услышать ответ.
А про себя думала: я это заслужила. Я сама это на себя навлекла. И сколько бы Лин ни верила в науку и в разум, спасения из тенет суеверий, веры в удачу, хорошую или дурную, не было никакого. Какой тут разум, когда она на досуге болтает с призраками! В глубине души она все равно думала, что причиной болезни стала проклятая гордость.
Где-то перед Рождеством Лин настояла, что снова будет работать с родителями в ресторане. Когда в икры снова вцеплялись судороги, она изо всех сил это прятала – сколько можно жалости, она так от нее устала! – и каждую ночь сбегала в мир снов, где целый блаженный долгий час могла ходить, могла бегать, куда душе угодно. И каждое утро ей не хотелось возвращаться.
Откуда-то сверху, издалека, до Лин и Генри доносились приглушенный стук копыт и тарахтенье омнибусов, бороздивших незримые улицы. Звуки то возникали, то утихали, будто кто-то давным-давно отправил им открытки с шумами и они только теперь добрались до адресатов.
– А вот это уже интересно, – сказал Генри.
Они стояли перед железными воротами; прутья украшали кованые розы. Легкое бледное сияние сочилось сквозь них, теплое и золотое.
– Ты это видишь? – прошептал Генри. – Я никогда раньше не видел такого света во время прогулок по снам. Он тут всегда…
– …серый, – закончила за него Лин.
– Да.
Генри улыбнулся. Быть тут с Лин – это все равно как путешествовать по чужой стране и вдруг встретить кого-то, говорящего на твоем родном языке.