В течение последнего года (а год этой планеты равняется десяти нашим), какая-то сила притягивала внимание ее обитателей к земле. Они следили за происходившими на ней событиями с волнением и интересом. Им пришлось быть свидетелями конца прежнего режима, торжества свободы, провозглашения прав человека, признания великих принципов человеческого достоинства. Потом они увидели, как священное дело свободы компрометировалось именно теми, которым следовало бы быть ее первыми защитниками, и как грубая сила заняла место разума и убеждения. Я понял, что дело шло о великой революции 1789 г. и о падении старого государственного строя. С некоторого времени им приходилось с сердечною болью следить за успехами террора. Они тревожились за будущее земли и начинали сомневаться в возможности прогресса для человечества, безрассудно утратившего только что приобретенные блага.
Я не был свидетелем событий 93 г., потому что в этом самом году я родился. С невыразимым интересом я следил за той сценой, которая происходила теперь на моих глазах и о которой я раньше знал лишь из повествований историков. Но как ни был велик мой интерес к исчезнувшей эпохе, ты легко поймешь, что он все же не мог заглушить во мне чувства еще более могущественного, подсказывавшего мне, что
Quaerens. — Мне кажется, что это сознание невозможности должно было сильно ослаблять впечатление. Ведь перед тобою было видение, явно обманчивое и недопустимое даже при условии полной очевидности и несомненности.
Lumen. — Да, мой друг, ты прав. Можешь себе представить, в каком состоянии находился я, видя перед собою это воплощенное противоречие. Я буквально не верил своим глазам. Я не мог отрицать виденного, но не мог и допустить его.
Quaerens. — Но не было ли это созданием твоего духа, продуктом твоего воображения, отголоском пережитого? Уверен ли ты, что перед тобою была действительность, а не игра памяти?
Lumen. — Такова первая мысль, пришедшая мне на ум. Но для меня было столь ясно, что предо мною открывался Париж 1793 года в день 21 января, что у меня не оставалось места сомнению. И сверх того, подобное объяснение не годилось уже потому, что собравшиеся на холме старцы заметили происходившее еще раньше меня, что они видели перед собою и обсуждали действительные события, не имея никакого представления ни об истории земли, ни о моем знакомстве с нею. И, наконец, перед нами было настоящее, а вовсе не прошлое.
Quaerens. — Но в таком случае, если прошедшее может преобразиться в настоящее, если действительность и воображение безраздельно сливаются, если люди давно умершие могут снова фигурировать; если могут исчезнуть вновь возникшие здания и сгладиться все происшедшие с течением времени перемены во внешнем облике города; если, наконец, настоящее может быть побеждено прошедшим, то на что же мы можем еще положиться? Во что превратятся опытные знания? Что сделается с научными выводами и обобщениями? Что станет вообще с нашими самыми прочными познаниями? И если все это, действительно, истинно, не придется ли нам усомниться во всем или уверовать во все?
Lumen. — Эти соображения, равно как и целый ряд других, действительно волновали и мучили меня; но они не могли уничтожить фактов, с которыми мне приходилось считаться. Когда я удостоверился, что перед нашими глазами, действительно, 1793 год, то у меня в голове мелькнула мысль, что вместо того, чтобы отвергать факты (а две истины не могут противоречить друг другу), наука должна была объяснить мне это явление. Я обратился за помощью к физике и получил ответ.
Quaerens. — Как? Значит, это было действительно так?
Lumen. — Да, это не только истина, но вместе с тем истина совершенно понятная и не заключающая в себе ничего сверхъестественного. Я могу дать астрономическое объяснение ее.