Уважение, которое мне удалось вызвать у Павы после успешной встречи с королем, быстро развеялось; несколько минут он с растущим изумлением смотрел то на меня, то на вдову Фа’а, затем вмешался и заговорил с ней так быстро, что понять его я не мог. Он то ли читал ей нотацию, то ли о чем-то умолял, а точнее угадать не получалось, потому что она ни разу не подняла головы, не посмотрела на него. Оба ребенка придвинулись к ней ближе, но тоже не подняли взгляда. Я впервые заметил, что у их кожи пыльный оттенок, как будто их обваляли в тальке, и что другие дети бегут мимо, как будто этих вообще нет рядом. Из-за хижины появились две женщины; они несли корзинки и громко болтали, но, пройдя в нескольких дюймах от хижины Фа’а, ни одна из них не поприветствовала вдову и даже не взглянула в ее сторону. Чувствовать себя в полной физической изоляции было невозможно – в конце концов, все они населяли очень маленькое пространство, – но было ясно, что остальные жители деревни по мере сил вытеснили семью Фа’а из своего общества. Даже расположение хижины, стоящей на самой дальней окружности, приобретало глубокий смысл: ее обитатели могли отправиться отсюда только в море. Обернувшись к воде, я увидел в идеальной раме из дома Фа’а и соседней хижины конический абрис Иву’иву; этот вид, стало быть, служил для семьи вечным напоминанием о месте, куда отправился и где пропал их муж и отец, и причиной, как я позже догадался, их отверженности[63].
Наконец, убедившись, что не может уговорить женщину поступить так, как он рассчитывал, Пава схватил мальчика за руку и толкнул его ко мне.
– Хочешь его? – спросил он.
– Что? – Я был, разумеется, потрясен. – Нет, конечно нет!
Он оттолкнул мальчика обратно к матери (которая по-прежнему не поднимала головы) и схватил за тонкую руку девочку.
– Тогда вот ее?
– Не знаю, что тебе сказали, – ответил я Паве, – но мне не нужны эти дети.
– Но она же не может их держать, – сказал мне Пава.
– Я тоже не могу.
Я ожидал, что он продолжит со мной спорить, но он повернулся и снова заговорил с вдовой Фа’а – длинный беспорядочный поток слов, из которого мне удавалось выловить лишь несколько бесполезных элементов, «ты», «Фа’а», «дети», «нет» и так далее, – а потом обратился ко мне.
– Пошли, – сказал он и отправился к краю деревни.
Следуя за ним, я злился и закипал. Что значила эта встреча, как ее понимать? Урок, конечно, заключался в том, что смерть Фа’а оставила его семью в крайней нищете и я в этом как-то виноват (хотя, безусловно, вина в той же мере, а то и в большей, относилась к Талленту – может быть, детей сначала предложили ему?). Или не в этом? Есть ли здесь вообще такое понятие, как нищета? По тому, как управлялась деревня на Иву’иву, по тому, как дни и люди сталкивались друг с другом без явных правил и тонкостей, я всегда предполагал, что У’иву тоже существует в обстановке некоего вялого, неразвитого социализма, где все делится поровну и ни у кого, кроме короля, нет ничего более внушительного, чем у всех остальных. Так почему же тогда у семьи Фа’а все иначе? И – что еще существеннее и еще тревожнее – почему мне предлагают его детей?! Уж наверное, проще было бы попросить меня их чем-то обеспечить (правда, как сделать это, я тоже не имел бы никакого представления, потому что об у’ивских деньгах и о том, как их добывают, решительно ничего не знал), хотя бы едой? В глубине моей души стал распускаться росток страха: а вдруг Фа’а видел меня с мальчиком в лесу и составил обо мне определенное представление, которое передал остальным? Но так думать не следовало. Ко мне возвращалось прежнее утомительное ощущение, характерное для этих островов, когда мне все время задавали непонятные вопросы и я оказывался участником одностороннего, неописуемого разговора, в котором все мои реакции были неверны.
Через неделю – или позже? – я снова оказался в лагере Таллента, в том же – том ли? – участке леса на краю деревни. На этот раз моим проводником был не у’ивец, а настоящий иву’ивец, которого я помнил по прошлому разу только потому, что у него была ужасная расщелина нёба, как будто нижнюю часть его лица сжевал и выплюнул какой-то зверь, после чего ее собрали снова. От этого разговор с ним, мягко говоря, страдал – во-первых, потому, что он и так-то был не слишком разговорчив, а во-вторых, из-за того, что все его слова выходили такими исковерканными и невнятными, будто он говорил из-под воды.