Приходилось брести три километра пешком. И глаз и душа не могли еще привыкнуть к новой стороне. Сначала надо перевалить меж невысоких и голых, сугробами облитых гор. Внизу неохватимая взглядом снеговая ровень, то сияет она до ломоты в глазах, то смеркнется пургой, и по ту сторону ее навалены те же грозовые, синие от снега горы... Там и сям по пустыне обрубки недоконченных зданий, или обгорелых, торчат штыки построенных лесов. Глазастооконная и многоэтажная гостиница высится диким дворцом.
Бараки принадлежали "Коксохиму". Журкину некогда было пока разузнать, что это такое, достаточно того, что тут требовался народ всяких специальностей. Спервоначалу его записали в плотничью артель. Запись вел молодой мужик, которого в бараке все звали Васей. Журкин, когда его записывали куда-нибудь, всегда чувствовал себя подчиненно. Вася был простой плотник, а он, Журкин, - столяр-краснодеревец и притом почтеннее его годами. Гробовщик, утаив про себя горечь, только спросил:
- Где ты писать-то навострился эдак борзо?
Вася оказался и плотник не ахти какой: просто после военной службы, после города заскучалось в соломенной деревне... Около него жался неотлучно светловолосый паренек, вроде Тишки. Обоих малых тоже зачислили в артель подносчиками материала.
Но плотничали не больше недели. И мастеровых - артельных - из всех восьми бараков перекинули в подмогу чернорабочим, на разгрузку железнодорожных путей. Неладное, пожарное чуялось там Журкину, на путях, забитых чуть не на десяток километров заметеленными составами. Помнился ночной разговор в халупе.
Буран стих, зато установился кусачий тридцатиградусный мороз. "Казня, а не ходьба", - роптал даже выносливый гробовщик. Запирало дыхание от стужи, объедало скулы, и при всем этом к концу дороги из-под шубы у взмокшего Журкина курился пар.
Да и на грузовике, когда удавалось захватить место, приходилось не слаще. На подъеме машина вязла в снегу, буксовала, шла тычками, пассажиров то и дело сшибало и валило друг на друга. Достигнув же перевала, ухарь-шофер со смертоубийственной удалью пускал ее вниз на полный газ. В ушах свистали вихри; на крутых поворотах машина, полуопрокидываясь, мчалась только на двух боковых колесах, два другие неслись в воздухе - Журкин сам видал... В страхе он приседал, выцарапывая пальцем крестики у себя на груди; в плечо ему впивался бледный Тишка. "Ну ее и с ахтомобилью-то!" - слезая говаривал потом осунувшийся гробовщик.
Петр в первые же дни сумел ускользнуть от разгрузки: через знакомого Аграфены Ивановны, которую он наведывал ежедневно, через трегубого Санечку, пристроился на плотину, в арматурный складик, кем-то вроде помощника заведующего (настоящий заведующий отбыл для приема материалов в командировку) . "Место последней работы?" - спросили у него. Сослался на бытность свою помощником на лесопильном складе. По паспорту значилось, что происходит из крестьян бывшего уездного городка, ныне села Мшанска. Приняли, жалованья назначили девяносто рублей.
Насчет безработицы больше не тревожились. Каждый день приходило по два поезда в так называемый Красногорск, а все в рабочих руках была недостача, чуть не со станции расхватывали их по артелям, по баракам. Но и с обратными поездами утекало много недовольных. Аграфена Ивановна каркала не зря: зарплату из-за каких-то недочетов в смете, действительно задерживали второй месяц. Но не эти неполадки и не мороз отпугивали таких, как Журкин. Не знал, стерпит ли он до конца артельную эту жизнь, барак, полный чужих мужиков. Ни с кем не мог сойтись, держался скрытно-брезгующим отшельником. Он ведь дома-то и чайпил каждое утро и каждый вечер, на окошках у него висели гардиночки, при гостях бывало сморкался в платок...
Однажды кто-то из барачных, разговорившись, дал ему в починку фальшивившую гармонью. Журкин за два целковых наладил ее в один вечер, попросившись для этой цели к кастелянше Поле в каморку, поближе к лампе. И первый это был вечер, в приютной тишине, у огонька, за своим делом, когда приутешился немного.
Даже Поле наиграл что-то ртом через медные лады, по-комариному. Песня прозывалась: "Истерзанный, измученный..."
Песню услыхал и комендант, чахлый, долговязый несчастливец в длинной шинели. Он занес Журкину гитару, тот мигом вклеил расшатавшиеся ладки. И песня коменданту понравилась. Журкин напевал, а он подбирал на ладках. Поля сокрушалась:
- Барак в грязище, в срамотище, из матрацев труха лезет, один куб с кипятком на восемь домов, а он либо спит, либо над гитарой убивается. Не комендант, а Степа какой-то, исчадье!
Журкин поддакивал:
- Как говорится: ешь - потей, работай - зябни, ходи - чтоб в сон бросало.
На другой день комендант заглянул опять: пропала у него песня из слуха. Жаловался вяло:
- Чегой-то у меня все на "Коробушку" сбивается.
- Половички хоть бы достал, - не вытерпела Поля, - на полы-то взглянуть тошно, в каком хаосе народ живет!