К осени мама обыкновенно впадала в хозяйственную горячку — что-то солила, сушила, варила, а на этот раз хозяйственная страсть ее воплотилась в чемодане из фанерных планок, который она заказала у рыночного продавца. Он долго пытался ей объяснить, что таких больших чемоданов, как ей нужно, не бывает, пусть возьмет два поменьше, но мама уперлась. И получила, в конце концов, этот самый, огромный. Поставленный на попа, он доставал до маминого плеча. Правда, роста она была маленького.
Чемодан предназначался для груш. Мы с мамой обожали груши. Здесь, в Гудаутах, в конце августа был грушевый рай. Мама любила те груши, которые были на один градус от распада: они проминались под пальцами, при надкусывании истекали густым медовым соком, призывающим всех ос округи. А запах от них шел мощный, как паровозный гудок.
Паровоз, кстати, проходил между городом и пляжем, возле самого моря, и в памяти моей сохранилась эта счастливая триада детства: море, новое и молодое благодаря недавнему знакомству, поезд, идущий над пляжем, и груша, плавящаяся в руках. И всё это в мире, где еще жива мама, и ест одну за другой груши, а потом бежит в море, чтобы смыть грушевый сок, затекший в складку между грудями, наполнявшими шерстяной американский купальник, который я донашивала в отрочестве…
Накануне отъезда мы пошли в соседский сад покупать груши. Мама заранее договорилась с хозяйкой, и та обещала снять зимние груши «бера».
Мама принесла чемодан и торжественно поставила его перед хозяйкой:
— Вот. Не помнутся груши?
— Груша, как камень, будет, как мед. Слушай меня…
Они и вправду были как камень — зеленоватые, с тяжелыми задами и тонкими шеями.
— «Бера-дюшес», никто таких груш не имеет, мой дед садовник у князя был, сам сажал, — и она сделала величественный жест в сторону сада.
В саду серьезные кавказские дети работали — снимали для нас груши. Мальчик лет четырнадцати в красной рубашке стоял на лестнице. Нежным круговым движением он отвинчивал грушу от ветки, как перегоревшую электрическую лампочку, и передавал в руки моей ровесницы, с которой мы переглядывались из-за забора весь месяц, но так и не познакомились.
Грушевая хозяйка заботливо заворачивала каждую грушу в четвертинку газеты и укладывала по одной на дно чемодана. Мы помогали.
— Вы у Курсуа живете, да? — Она прекрасно знала, что мы живем у Курсуа. Но это было только зачало, как в старинных сказках. — У менгрелов нельзя квартиру снимать, грязный народ, культуры не понимает, горцы… но абхазы еще хуже, совсем дикие, как похороны у них, не поют — воют, как шакалы… И еда у них хуже, чем сванская… сванов не знаете, и дай бог не знать, бандиты, грабители… хуже чеченцев… — с газетным свертком в грубых руках она склонялась над чемоданом, шевеля своим грушевидным задом, — но чеченцев теперь нет, выселили всех, слава богу, еще бы выселили армян, хорошо было, торгуют, всё торгуют, богатые, и всё торгуют, не могут остановиться, такой жадный народ, армяшки соленые… нет на них турок, — она вдруг озарилась улыбкой, махнула рукой, — азербайджанцы у нас есть, они совсем как турки, злобные, ленивые, у нас, слава богу, мало живут, воры все, хуже цыган… а важные какие, тьфу! Особенно бакинские азербайджанцы, злые, как собаки… Хуже собак… Я правду говорю, мамой клянусь! И армяне, которые из Баку, такие же, как азербайджанцы… А тбилисские армяне, — она сокрушенно махнула рукой, поправила фартук, натянутый на животе, — я их к себе не пускаю, лучше уж евреи… У меня в том году такие евреи жили, не приведи бог, откуда такие берутся… хуже здешних… А грузины приезжали, ой, такую грязь развели, всё варили, жарили, две женщины из кухни не выходили, куру щиплют, перья летят во все стороны, и поют… чего поют? — Она наморщила лоб, обдумывая мысль. — Имеретинцы! Что с них возьмешь? Крестьяне, да? Никакой культуры, виноград грязными ногами топчут… А мнение о себе!
Мы с мамой переглядывались. Мама сжала губы и надула щеки — умирала от смеха. Чемодан наполнился до половины, но речь хозяйки всё не кончалась. Груши тоже не кончались, и не кончались кавказские народы…
Длинные серьги с красными кораллами мелко позвякивали в ушах. Мне она казалась старой — лет сорок или шестьдесят — и очень страшной: большие, в темной кожистой оправе глаза и золотые зубы.
— Что грузины? — продолжала она. — Пыль в глаза! Дым! Вай! Вай! — один пустой разговор! Пустой народ! А, что грузины? Тут аджарцы есть, в Батуми, так они — смех, а не народ! — хуже всех живут, мамалыгу одну едят, а тоже… О себе много думают!
Заполнялись последние ряды. Один ряд груш она укладывала основанием вниз, следующий вниз вершинкой. Кавказские народы — аварцы, осетины, балкарцы, ингуши и другие, нам не ведомые, расставлены были по местам, по нисходящей лестнице, где каждый вновь упоминаемый был еще хуже предыдущих.