Борис снял шапку-ушанку, сунул ее в рукав мехового бушлата, повесил на рогатую деревянную вешалку-стойку и сел в кресло, освобожденное инвалидом. Из зеркала на него смотрел круглолицый конопатый парень с серо-голубыми глазами, крупным носом и рыжей шевелюрой, слипшейся под пропотевшей шапкой. Подняв ноги, чтобы дать кассирше подмести пол под собой, Борис весело подмигнул этому парню в зеркале – мол, не дрейфь, Борька, все будет о'кей, скоро мы отсюда уедем! Мы уедем в волшебную страну вежливых кассирш, лакированных полов, просторных вокзалов и чистых мостовых, которые по утрам моют ароматизированным шампунем. И все будет о'кей!
Что именно будет с ним о'кей в той волшебной стране, Борис точно не знал, но почему-то после поездки в Москву он совершенно не дрейфил. Что-то случилось с ним там, какая-то новая уверенность появилась и высветилась в нем, как огонь в лампе. И теперь он просыпался по утрам даже раньше будильника. Будто не в темное, как ночь, сибирское утро, промороженное до инея на стенах домов, ему предстояло выйти и не в промерзшем автобусе трястись сорок минут до проходной комбината, чтобы отбыть там постылую смену. А словно там, за стенами комбината и его литейки – жаркой, как ад, возле плавильных печей и холодной, как могила, в десяти метрах от них, – его, Бориса, ждала совсем иная страна – теплая, зеленая и воздушная, как мираж в тундре.
И, еще во сне нацеленный на этот мираж, Борис вскакивал с постели, делал во дворе двадцатиминутную армейскую зарядку, обтирался снегом до пояса, съедал приготовленную матерью яичницу с колбасой, выпивал стакан сметаны и стакан чая с пятью ложками сахара и, светясь сытостью и энергией, говорил матери «шолом» и убегал на автобусную остановку.
Первыми увидели в нем эту перемену остроглазые, как хакасские белки, чертежницы из КБ и крановщицы в разливочном цехе. Буквально на второй день после его возвращения из отпуска он в перерыв, в столовке, в очереди к раздаче, услышал их громкий разговор:
– Эй, литейка, поздравляем!
– С чем?
– А вы что? Сами не видите? Вашему Кацнельсону кто-то в Москве целку-то сломал! Он аж светится ноне!
– Да мы-то видим! А вы-то как разглядели?
Конечно, весь этот громкий, с хохотом разговор был в расчете на него, на то, чтобы, как раньше, заставить его покраснеть до корней его рыжих волос. Но Борис вдруг ощутил в себе не смущенье, а гордость. Словно и в самом деле стал в Москве мужчиной. Он повернулся к этим крановщицам в стеганых ватных брюках и улыбнулся:
– Ох, кому-то засвечу счас тарелкой по кумполу!
– А по другому месту? – тут же ответили ему с хохотом.
Эти шутки и вызывающие просьбы «засветить» («Борис Игоревич, а какое напряжение у вас в
– Пиши заявление!
– Какое заявление? – не понял Борис.
– Об уходе по собственному желанию, – твердо сказал Мугер.
Он был давним другом отца Бориса, тридцать лет назад они вмеcте начинали тут строительство этого комбината взамен старинных медеплавильных и железоделательных заводиков. Но отец еще три года назад ушел на пенсию, а Мугер все тянет лямку.
– Так я ж не увольняться пришел, Семен Аронович. Я за характеристикой…
– Получишь, если уволишься! Иначе даже не мечтай! – еще тверже сказал Мугер. – Мне на комбинате сионисты не нужны. Сегодняшним числом – твое заявление, завтрашним – тебе характеристика. Ты понял?
Борис понял, что такой уловкой Мугер ограждает себя от неприятностей и
Получив у Бориса заявление «прошу уволить», Мугер вручил ему стандартный
– Когда все подпишешь, получишь характеристику, – сказал Мугер и сел в свое кресло. – Режете вы меня, бля! И где вы только вызовы берете?
– По почте получаем, Семен Аронович, – нагло улыбнулся ему Борис. – Вам прислать?
– Вон отсюда! Сукин сын! Сионист! – закричал Мугер так громко, чтобы слышно было в его приемной. И добавил негромко: – Ну иди уже отсюда, иди! Мне кричать вредно…