Только тогда Сенька догадался, что это “крот” из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, “кроты”, которые в дневное время всегда под землёй обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одёжи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землёй одёжа?
– Дяденька “крот”! – кинулся к нему Сенька. – Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.
– По-другому нельзя, – сказал “крот”, распрямляясь. – Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку – гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать…
Скорик обрадовался:
– В Ероху хочу! Это ещё лучше, чем на улицу!
Синюхин-то в Ерохе живёт.
Порылся по карманам – как раз и пятиалтынный был, последний.
“Крот” денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, “кротов”, все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?
Главное было самому не отстать. “Кроту”-то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.
Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик – за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким – под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.
– Вот она, Ероха, – впервые за все время сказал “крот”. – Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?
– Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, – попросил Сенька и на всякий случай соврал. – Письмишко отцу-матери отписать желаю.
Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.
– Ага, – сказал “крот” и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело – там, близко, был выход на улицу, только “крот”, скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.
– Чего, пришли, что ли? – крикнул Скорик неведомо кому.
От потолка и стен откликнулось: “штоли-штоли-што-ли”.
А потом глухо – и вправду словно из-под земли: “Ага”.
Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:
– Синюхины где тут проживают?
Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:
– Тебе чего, бумагу писать? – спросил дребезжащий голос. – Это и я могу. У меня почерк лучше.
– Нет, – сказал Сенька. – Он, гад, мне полтинник должен.
– А-а, – протянул голос. – Направо иди. Третья дверь.
Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.
Но нет, за дверью было тихо.
Постучал: сначала легонько, потом кулаком.
Всё равно тихо.
Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться – из-под низа свет пробивался, слабенький.
Толкнул дверь – открылась.
Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат – лучины. Больше пока мало что видать было.
– Здравствуйте вам, – сказал Сенька и картуз снял.
Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было – как бы Князь не нагрянул.
Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?
На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё – совсем мелкое, года три или, может, два.
Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую – жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.
– Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, – сказал Сенька, подходя. – Сам-то где? Дело у ме…
И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.
Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи – вот как.
Хотел крикнуть, но вырвалось только:
– Ик!
Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие – сам-то тоже невелик.
– Ик, – сказал Сенька. – Ик, ик, ик.
И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.