Единственным, что Ирена когда-либо любила, была музыка. Я же продолжал любить Кэт. А Кэт умерла… Скарлатти и «Дельфи», вот и все, что у нас с Иреной осталось в этом кошмарном франкфуртском доме с его кошмарной роскошью… Здесь, а еще раньше в очень похожем доме в Бланкенезе, и рос Ким — в неге, в холе и в любви. В любви? Кто его любил? Я, думавший только о том, кем он будет, когда станет взрослым, кем он должен стать? Альбером Камю, Жан-Полем Сартром, Вилли Брандтом? Ребенок, к которому предъявлены непомерные требования, которого заваливали книгами, пластинками, пичкали знаниями из разных областей науки… Мне хотелось, чтобы окружающие восхищались моим сыном, у меня от гордости распирало грудь, когда он умничал перед гостями, а они смеялись… Ким был моим произведением. Творением отца своего, мрачного царя Пигмалиона.
А Ирена, которая не была матерью Кима, хотя пыталась заменить ее, что было невозможно… У Ирены были только ее рояль и чембало, а у меня — мои извечные обязанности.
А что было у Кима? Одна воспитательница, когда он был совсем маленьким, и другая, когда он немного подрос… Вообще же он рос под присмотром двух людей, которые никогда друг друга не любили…»
Сорель остановился, пораженный открытием, которое он сделал с опозданием в двадцать один год: Ирена не любила его! «Она меня ненавидела! Ненавидела Кэт! И ненавидела Кима! Она должна была нас ненавидеть! Ким был сыном ее сестры. Я любил ее сестру. А разве был какой-то мужчина, любивший Ирену? Она была свидетельницей того, что я продолжал любить Кэт и после ее смерти… Большой портрет Кэт упал со стены в доме Ирены сразу после нашего переезда… Когда я приехал с работы, я увидел сломанную раму и разрезанное полотно. Кто-то в порыве ненависти, необузданной ненависти, прошелся по полотну картины с ножом или ножницами и изрезал портрет Кэт… Кто бы это мог быть? Кто? — думал Сорель, вглядываясь в гущу деревьев. — Кто позаботился о том, чтобы при переезде из Франкфурта пропали все альбомы с фотографиями Кэт, чтобы пропали все ее снимки, кроме этого, одного-единственного, который стоит в рамке у меня в спальне на ночном столике?.. Это дело рук Ирены, — подумал он, — и сомнений тут быть не может. Только у нее была причина так сильно ненавидеть свою сестру, она просто вынуждена была ненавидеть Кэт, она, нелюбимая, которой пришлось жить с мужем сестры и ее ребенком под одной крышей в этом доме… и с
А что касается Кима, то тут, как говорится, приходилось нести свой тяжкий крест. С самого начала у его первой бонны было больше любви, больше понимания и сочувствия к Киму, чем у Ирены… а когда он немножко подрос, Ирена стала жаловаться, что больше не справляется с ним, наглым и злым мальчишкой. И тогда в доме появилась эта вторая бонна. Кто ее пригласил? Разумеется, Ирена! Что она сказала этой самой воспитательнице? Что мальчик нуждается в твердой руке, в строгости, он должен быть послушным, подчиняться общему порядку… Если после долгой прогулки он говорил, что хочет пить, ему отказывали: жажду, дескать, вполне возможно превозмочь! Если во время бесконечно долгой поездки в поезде он говорил, что проголодался, ему говорили: от голода не умрешь! Когда он падал и набивал себе синяки и шишки, ему говорили: учись не обращать внимания на пустяковые ссадины! «Вот так из мальчика и вырастает мужчина», — повторяла Ирена. Она была в восторге от этой его воспитательницы.
А когда Ким после всего этого приходил ко мне, плакал и жаловался? Помог я ему? Прогнал прочь эту воспитательницу, которая черт знает какие свои комплексы вымещала на нем? Я никогда и мысли подобной не допускал, я был по уши в работе, и жалобы Кима только злили и раздражали меня. «Тебе действительно надо взять себя в руки! — говорил я. — Нельзя иметь все, что только душе угодно. Нельзя делать только то, что хочется. Ты даже представить себе не можешь, до чего хорошо ты живешь. Ты должен быть благодарен за то, в чем тебе не отказывают…»
Сорель и не заметил, как зашел в самую глубь лесопарка.