Джини обнаружила, что в состоянии успешно скрывать страх и усталость. Скрыть слезы было сложнее, а копившиеся боль и непонимание, являвшиеся их причиной, и вовсе невозможно. Теперь Джини приходилось обманывать Паскаля постоянно, даже по ночам, когда она лежала в его объятиях. Это было непросто – Паскаль был умен, обладал острым чутьем и хорошо понимал Джини. Один неверный взгляд, одно неосторожное слою – и перед ним откроется вся правда.
Так день за днем Джини совершенствовала свое искусство обманывать любимого. Она облила свое сердце льдом, она сделала себя немой, превратилась в автомат, способный ходить и разговаривать, рассматривать пылающие руины, исковерканные трупы, разрушенные жизни. Она обнаружила, что для этого ей необходимо отказаться от своего пола. Джини казалось, что жидкость в ее теле испаряется, а сама она превращается в засушенную мумию с сухими глазами, без крови и аппетита. Теперь, когда Паскаль обнимал ее, она уже не испытывала мгновенного, как прежде, порыва желания. Джини казалось, что от нее прежней осталась лишь пустая скорлупа – сухая и безжизненная. Именно поэтому ее не удивило, когда в один прекрасный день, хотя она регулярно принимала противозачаточные таблетки, у нее перестали приходить месячные. Кровоточить могли только женщины из плоти и крови, а она больше не принадлежала к их числу, превратившись в неодушевленный предмет.
Разумеется, некоторые из этих симптомов не могли укрыться от внимания Паскаля. Увидев, как он уязвлен, Джини принялась обманывать его с удвоенной энергией. Теперь она разыгрывала оргазмы, которые на самом деле давно перестала испытывать, и Паскаль молчаливо позволил ей заниматься этим на протяжении целых двух недель. А однажды обнял ее, но не дождавшись признания, тихо сказал:
– Никогда больше не делай этого, Джини. Я не позволю, чтобы ты обманывала меня. И тем более – обманывала в постели.
В его голосе, несмотря на звучавшую в нем жесткость, сквозила неподдельная боль. Джини позволила себе всплакнуть, и пока она приглушенно всхлипывала, Паскаль держал ее в объятиях. После этого он стал задавать ей вопросы. Некоторых она избегала, в ответ на другие говорила, что никаких поводов для беспокойства нет. Убедившись в том, что разговорить ее не удастся, Паскаль оставил Джини в покое. Джини поняла, что он только делает вид, будто удовлетворен ее ответами, и, зная его дотошность, понимала, как дорого стоит ему подобная деликатность и сдержанность.
Паскаль понимал, что происходило с Джини: ей нужно было дать шанс включиться в эту, пусть страшную, но жизнь. Он стал меньше опекать ее: позволял смотреть на изнасилованных женщин, мертвых и умирающих мужчин, на все другие устрашающие лики смерти.
Постоянная близость смерти, черепа со свисающими лохмотьями кожи и волос, запах разлагающейся плоти – во всем этом заключалась теперь для Джини суть Боснии. И все это она привезла с собой в Лондон, хотя ни разу не упоминала об этом в письмах или телефонных разговорах с Паскалем.
– Как ты спишь, дорогая? Хорошо ли ешь? – спрашивал он обычно.
– Да, – отвечала Джини, – аппетит наладился, прошлой ночью беспробудно проспала аж десять часов.
– Ты куда-нибудь выходишь? Видишься с людьми? А как твоя рука? Зажила?
– Конечно, – продолжала лгать Джини, – я была в театре, кино, встречалась с Линдсей, а рука уже в полном порядке, даже швы сняли.
Как хорошо у нее это получалось – обманывать по телефону! Как замечательно получалось врать в письмах! Ну, разве имеет она право обременять Паскаля своими заботами? Вот и приходилось наполнять свой голос фальшивым теплом, искусственной искренностью и деланной уверенностью. Она успокаивала его и убеждала не торопиться с возвращением, хотя на самом деле желала этого больше всего на свете. Да, она обманывала умело, но в конце концов в Боснии у нее было целых шесть месяцев, чтобы овладеть этим искусством.
Впрочем, кое-что из того, о чем Джини говорила Паскалю, было правдой. Например, ее рука действительно зажила, но душа – нет. Интересно, сколько времени потребуется, чтобы излечиться до конца, думала она, бродя по лондонским улицам: полгода, год или десятилетие?
За девять недель после ее возвращения в этом плане не изменилось ничего, а стопроцентная «нормальность» Лондона, резко контрастируя с воспоминаниями, лишь усугубляла их ужас. Люди здесь жили своей обычной повседневной жизнью, и, пытаясь общаться с ними, Джини ощущала себя запертой в клетке. Так и было. Она словно сидела в некоей невидимой для других тюрьме, оказавшись по другую сторону прозрачной звуконепроницаемой стены. Она говорила, но ее не слышали, объясняла, но ее не понимали. Она пыталась, но не могла достучаться до людей. Проходили дни, недели, она начинала все больше раздражать этих людей и чувствовала себя в еще большей изоляции.