«Что же, мудрецу не знакомо даже подобие волнения? Не побледнеет он, не изменится в лице, не похолодеют у него руки? Не почувствует он ничего из того, что происходит с нами не по велению души, а безотчетно, под внезапным действием самой природы?» Почувствует, конечно. Но останется при своем убеждении, что все это – еще не зло и здоровому духу ради этого поникать не пристало. Все, что нужно сделать, он сделает смело и быстро. Кто не согласится, что это свойства глупцов – делать всякое дело вяло и неохотно, посылать тело в один конец, душу – в другой и рваться во все стороны сразу? Чем глупость кичится, за что любуется собою, за то как раз ее и презирают; и даже то, чем хвалится, она делает неохотно. А если она боится какого-нибудь несчастья, то в ожидании его страдает так, словно оно уже пришло, и боязнь приносит ей все муки, которых она страшится.
Как у слабых здоровьем недугу предшествуют некие признаки – вялость всех мышц и беспричинная усталость, и зевота, и пробегающий по телу озноб, – так и слабый дух содрогается задолго до того, как обрушатся несчастья: он предвосхищает их и падает раньше времени. Но есть ли что безумнее, чем мучиться от страха перед будущим и вместо того, чтобы сохранить силы для пытки, призывать и приближать к себе те беды, которые, если уж нельзя их прогнать, лучше оттянуть?
Ты хочешь убедиться, что никто не должен страдать от предстоящего? Пусть кто-нибудь услышит, что через пятьдесят лет его ждет мучительная казнь, – ведь он и не взволнуется, если не перескочит через весь этот промежуток и сам себя не потопит в том горе, которое будет век спустя. То же самое, когда души, которые наслаждаются своей болезнью и сами ищут поводов для скорби, печалятся из-за того, что давно прошло и забыто. Что минуло, что настанет, этого сейчас нет, и мы ни того, ни другого не чувствуем. А больно только тогда, когда чувствуешь.
Часто мы должны умереть – и не хотим умирать, умираем – и не хотим умирать. Нет такого невежды, кто не знал бы, что в конце концов умереть придется; но стоит смерти приблизиться, он отлынивает, дрожит и плачет. Разве не счел бы ты глупцом из глупцов человека, слезно жалующегося на то, что он еще не жил тысячу лет назад? Не менее глуп и жалующийся на то, что через тысячу лет уже не будет жить. Ведь это одно и то же: тебя не будет, как не было раньше. Время и до нас, и после нас не наше. Ты заброшен в одну точку; растягивай ее, – но до каких пор? Что ты жалуешься? Чего хочешь? Ты даром тратишь силы! Ты пойдешь туда же, куда идет все.
Что тут нового для тебя? Под властью этого закона ты родился! То же случилось и с твоим отцом, и с матерью, и с предками, и со всеми, кто был до тебя, и со всеми, кто будет после. Непобедимая и никакой силой не изменяемая череда связывает и влечет всех. Какая толпа умерших шла впереди тебя, какая толпа пойдет следом! Сколько их будет твоими спутниками! Я думаю, ты стал бы храбрее, вспомнив о многих тысячах твоих товарищей по смерти. Но ведь многие тысячи людей и животных испускают дух от бессчетных причин в тот самый миг, когда ты не решаешься умереть. Неужто ты не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Нет пути, который бы не кончился.
А теперь, по-твоему, я должен привести тебе в пример великих людей? Нет, я приведу ребенка. Жива память о том спартанце, еще мальчике, который, оказавшись в плену, кричал на своем дорийском наречии: «Я не раб!» – и подтвердил эти слова делом. Едва ему приказали выполнить унизительную рабскую работу – унести непристойный горшок, – как он разбил себе голову об стену. Вот как близко от нас свобода. И при этом люди рабствуют! Разве ты не предпочел бы, чтобы твой сын погиб, а не старился в праздности? Есть ли причина тревожиться, если и дети могут мужественно умереть? Думай сколько хочешь, что не желаешь идти вслед, все равно тебя поведут. Так возьми в свои руки то, что сейчас в чужой власти! Или тебе недоступна отвага того мальчика, не под силу сказать: «Я не раб»? Несчастный, ты раб людей, раб вещей, раб жизни. Ибо жизнь, если нет мужества умереть, – это рабство.
Есть ли ради чего ждать? Все наслаждения, которые тебя удерживают и не пускают, ты уже перепробовал, ни одно для тебя не ново, ни одно не приелось и не стало мерзко. Вкус вина и меда тебе знаком, и нет разницы, сто или тысяча кувшинов пройдет через твой мочевой пузырь: ты ведь – только цедило. А ведь как раз от этого ты и отрываешься с наибольшей неохотой.
С чем еще тебе больно расстаться? С друзьями, с родиной? Да ценишь ли ты ее настолько, чтобы ради нее позже поужинать? С солнцем? Да ты, если бы мог, погасил бы само солнце.