Как все сивиллы и кассандры Серебряного века, Цветаева была зачарована высшими (или низшими) силами, которые и у неё, и у Александра Блока, и у Ахматовой назывались «стихиями». «Блаженство полной отдачи стихии, будь то Любовь, Чума — или как их ещё зовут». Но жить в стихиях и управлять стихиями, когда они «накатывают», могут только одержимые натуры. Поэтому «одержимость» (словцо Цветаевой) — высшее свойство гения: «В человека вселился демон. Судить демона (стихию)? Судить огонь, который сжигает дом?» Но дойдя до этого рубежа, Цветаева понимает, что нужно дать последний бой той духовной силе, которая называется «совесть», и бросается на неё в психическую атаку: «Художественное творчество в иных случаях — некая атрофия совести, больше скажу: необходимость атрофии совести, тот нравственный изъян, без которого ему, искусству, не быть. Чтобы быть хорошим (не вводить в соблазн малых сих), искусству пришлось бы отказаться от доброй половины всего себя»; «Само искусство — тот гений, в пользу которого мы исключаемся (выключаемся) из нравственного закона»… Но тут, как говорится в русской народной пословице, «коготок увяз — всей птичке пропасть», и Цветаевой приходится в угоду «стихиям» сделать последний шаг: «Многобожие поэта. Я бы сказала: в лучшем случае христианский Бог входит в сонм его богов»… Рубикон перейдён, и одержимым остаётся только с жестоким упорством умирать на этом рубеже, поскольку впереди бездна, и отступать некуда. «Права суда над поэтом никому не дам». «Единственный суд над поэтом — само-суд»…
Сам Пушкин, в отличие от «бесовской одержимости», точно изображённой им в сновиденьи Гришки Отрепьева, говорил о «божественном глаголе», о «слезах вдохновенья», не более того. Одержимость (термин Цветаевой) была идеалом для избранников и избранниц Серебряного века. «Словно та, одержимая бесом, я на Брокен ночной неслась»; «Я пила её в капле каждой и бесовскою чёрной жаждой одержима, не знала, как мне разделаться с бесноватой»… (А. Ахматова) Христос относился к «одержимым» как к больным, как к «бесноватым», исцелял их, изгонял из них бесов, которые вселялись в свиней и бросались в пропасть.
Пушкин не хуже наших сивилл знал, что поэтическое откровение рождается из особого состояния души:
Серебряный век, лукаво склонявшийся перед Пушкиным, в сущности, бросил ему вызов устами Ахматовой:
Александр Сергеевич «знал», что «сор» не заменит «Божественного глагола», без прикосновения которого «молчит его святая лира». Он не искал вдохновения ни в каком «соре». Пушкин мог заявить в частном письме, что «поэзия должна быть глуповата» (а точнее — «простодушна»), но он никогда бы не написал своей рукой, что она должна быть (или может быть) «бесстыдной» и «бессовестной». Помнится, что Цветаева в эссе «Искусство при свете совести» восхищалась тем, что в какой-то школе ученики старших классов пришли к выводу, что наиболее привлекательный герой в пушкинском «Борисе Годунове» — это Самозванец.
Пусть меня растерзают «фанаты» Марины Цветаевой и специалисты-профессора по Серебряному веку, но когда я увидел пляску наших «кассандр» перед алтарём в Храме Христа Спасителя, то подумал: «Одержимые!» «Накатило!»… «Стихия», доведённая до площадного идиотизма. Какая-то чёрная частица этой бесовской одержимости есть и в жутком одновременном всплеске рук над головами тысячных залов во время концертов отечественных и зарубежных «поп-идолов»…
Ахматова обо всём этом сказала проще: «Поэтам вообще не пристали грехи»… Правда, Лермонтов мыслил иначе: «Но есть и Божий Суд, наперсники разврата», поскольку он был из Золотого века…
Вот что ответил бы по этому поводу Марине Ивановне Цветаевой «Вальсингам-Пушкин»: «Безнравственное сочинение есть то, коего целию и действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство. Стихотворения, коих цель горячить воображение любострастными описаниями, унижают поэзию, превращая её божественный нектар в воспалительный состав, а музу в отвратительную Канидлю» («Опровержение на критики», 1830 г.)