Пафос стихотворения Ахматовой близок кощунственному пафосу стихотворения Георгия Иванова о «комсомолочках», купающихся в Крыму. Её презрения достойны все, кто, живя обычной «обывательской» жизнью, обустраивая великую страну, позволяет себе в короткое время летних отпусков «отдыхать в Сочи», танцевать под музыку Дунаевского, слушать песни в исполнении Шульженко: «Сочи, те дни и ночи, вы предо мной во сне и наяву…» Но дочь Серебряного века резко отдаляется от такого рода людей: «Пока вы мирно отдыхали в Сочи, ко мне уже ползли такие ночи / и я такие слышала звонки»… Возможно, что это «ночи» и «звонки» 1937 года, но возможно, что и другие, о чём чуть ниже. Поражает надменность, с которой А. А. говорит о людях простонародья, которое в это время «стояло у мартеновских печей», у станков на оружейных заводах, падало от усталости на колхозных полях в том же Узбекистане, куда её доставили из блокадного Ленинграда чуть ли не по распоряжению Сталина, подальше от фронта:
А далее идут строки, куда более надменные, нежели приведённые выше, отбрасывающие читателя в 30-е, в 20-е годы и дальше — к незабываемому Серебряному веку:
Сказано с предельной откровенностью обо всей минувшей жизни и с предельной гордыней о способности «вклиняться» в «запретнейшие зоны естества», в зоны той чувственной жизни, куда запрещено вторгаться человечеству Высшей Волей. Александр Пушкин, любимый поэт Ахматовой, понимал эту трагедию человеческой «свободной воли», но писал о ней иначе, нежели его незаурядная поклонница:
Он ни в чём не упрекал «этих людей», он — каялся. За свои грехи. Но А. А. никаких «строк» слезами смывать не хочет — надо отдать должное её бесстрашию. Она готова к расплате, но не со стороны Того, кто сказал: «Мне отмщенье, и Аз воздам», а от противоположной силы, искушавшей Спасителя в пустыне. Она понимает, что расплата за грешную жизнь неизбежна, но отказаться от гордыни не может.
Но почему в центре Азии, где все — от ребёнка до старика — смуглы от рождения, именно её смуглота «пугает людей»? Может быть, потому, что она иного происхождения, и лучи азиатского солнца здесь ни при чём? Как бы то ни было, она пытается с запредельным достоинством встретить развязку своей судьбы:
Про Марину с её гордыней А. А. вспомнила не случайно, да и «напиться пустотой» — где-то уже мелькал этот образ в её поэзии:
От волнения последняя строчка у неё вышла косноязычной. Было от чего волноваться: разве это не портрет «Владыки мрака»? Разве не с его посланником предвкушала она свиданье в роковую минуту жизни, когда тяжело болела и думала о том, что ждёт её за гранью Бытия?