После катания брат упросил пойти с ним в клуб. Он почему-то стеснялся и сто раз повторил, что клуб хороший, все будет прилично, ко мне никто не пристанет. Если я сам не захочу. На этих словах он подмигнул. Забавная черта его сексуальных соплеменников считать всех своими брата не обошла. По их мнению, все мужчины на свете являются тайными женоненавистниками, которые просто еще не решились, не поняли своего предназначения.
Я согласился, и той же ночью перед нами разверзся грохочущий интерьер, набитый протеинными, пропеченными ультрафиолетом, подернутыми потом мужиками. Я ощутил себя на кухне, где разом готовятся многие килограммы ростбифа. Я не вегетарианец, но к горлу подкатило. Все время приходилось улыбаться и отводить глаза. Но я не раздражался, скорее мне льстило. Может, брат и прав – в каждом что-то кроется. Впрочем, никакого желания не припомню, скорее усталость.
На сцене плясали атлеты в маленьких трусах, и брат совал в эти трусы мелкие и среднего достоинства купюры и хихикал совершенно по-бабьи. Танцуя, он производил телом сценические, немного, на мой взгляд, устаревшие движения, раскрывая рот в унисон песне. Я вспомнил, что когда он еще жил с нами, то увлекался Майклом Джексоном.
Чернокожий, ставший белым, завораживал брата, и он начал одеваться под Майкла. Сшил узкие черные брюки, раздобыл туфли, шляпу и белые носки и однажды вечером показал нам с матерью номер. Позвал нас в свою, выгороженную возле кухни комнатушку.
В сумраке горела только настольная лампа. Она была обернута тряпкой и давала приглушенный, таинственный свет. Прямо перед нами, в вывернутой позе, согнутое колено, лицо в профиль, палец к шляпе, стоял брат.
Точнее, Майкл.
Мы сели на заготовленные табуретки, и Майкл включил кассету. Не успел Майкл в магнитофоне запеть, как Майкл перед нами раскрыл рот и уже не закрывал его на протяжении всей музыкальной композиции. Он и прыгал, и подбрасывал бедра, и жонглировал воображаемым микрофоном, и скользил «лунной» походкой. Мне тогда очень понравилось, а мать вздохнула и сказала: «Лучше б, сынок, я тебя не рожала».
Теперь брат исполнял нечто подобное. Его облепили малолетние пиявки с обтянутыми пипками и задками. Они вертелись вокруг него, высокого, с пузом, с блеском конденсата на глубоких залысинах. Они выклевывали из него купюры и контактную информацию, ворошили, щекотали, верещали и терлись.
Он стеснялся себя передо мной, стеснялся своего желания и слабости, стеснялся своего стеснения, и во вспышках танцевального света я видел, как его темное лицо буреет от кровообращения. Я помахал ему и удалился в сторону бара. Специально ради него, чтобы он забыл про меня, чтобы делал, что в голову взбредет, и думал, что мне хорошо. Мне и в самом деле было хорошо.
Накануне моего отъезда мы сидели перед застекленным видом, смотрели во тьму океана, на тлеющие поленья офисных громадин, и я спросил брата, в чем его мечта. Раньше он мечтал о квартирке в Москве, потом одно, другое, теперь сменил уже два этажа в этой гнутой башне.
И он кивнул на террасы, расположенные на самом высоком, крайнем уступе, на другом конце полумесяца.
Там, на обозреваемой, но пока не достижимой высоте были каменные перила и кипарисы в кадках. Там дрожали натуральным огнем факелы, над которыми среди звезд летел самолет, освещая путь небесной фарой.
– Оттуда виден весь мир, – сказал брат. – А у меня только север, юг и восток.
В бездне под террасами, у подножия, лежала геометрическая гладь бассейна. И вдруг негодная мысль распустилась гнилью у меня под сердцем.
Брат непременно заполучит этот пик, и кипарисы в кадках, и желтый камень перил, и дрожащие огни под звездами. И тогда он отставит картины, снимет караты и смешает свой последний коктейль, потому что те, кто однажды нырнули в бассейн с тридцативосьмиэтажной высоты минус традиционно отсутствующий в этих местах тринадцатый плюс лобби, так вот, такие, вниз головой сиганувшие, жажду уже не испытывают.
Ребенком я всегда любил трогать его негритянские кучерашки, и в тот вечер, когда наши взгляды были устремлены ввысь, я впервые за много лет погладил брата по голове.
Наутро я позабыл навеянную крепкими градусами мысль, меня ждал двенадцатичасовой перелет и очередная русская осень. Сезоны пролистывались быстро, мать вырастила шикарные розы, я уволился из колледжа, мы с приятелем взяли кредит и теперь торгуем мороженой рыбой. К брату я не ездил, мы изредка обменивались короткими посланиями. Я вспомнил о том августовском вечере на океане лишь спустя пару лет, в октябре, когда получил от него строчку: «Помнишь тот пентхаус? Он мой».
Разделение и чистота