– Бесконечные больницы, телефоны, квартиры, врачи, связи… Это первое. И второе: их надо уметь слушать. Я очень умею слушать. Друзья, особенно знаменитые, – это же монологи о себе. Он может позвонить, сказать: ну как ты, что ты, а я… И дальше можно класть трубку и на час уходить по делам: там идет развернутый монолог – о себе. Кто-то для приличия, может быть, минуту-две тебя послушает, а дальше с нюансами, подробностями – о себе… Это очень выгодная история для друзей, когда есть такой, как я, кому можно говорить и его не перебьют. И потом я – могила. Когда я читаю современную мемуаристику, особенно про то, где я был… о! Если все, что я знаю, взять и написать, это будет… Но я же не стану этого делать.
– Никто не воспитывал. Я вообще считаю, что все разговоры о воспитании – полная туфта. Все, что заложено в ночь любви или случая, то заложено, и в конце концов вылезет существо…
– Очень скромные, хотя интеллигентные люди. Мама работала редактором в филармонии. Я же еще скрипач! Дома у нас бывали все великие, разножанровые, и дирижер Флиер, и певица Обухова, и Рина Зеленая, и Дмитрий Журавлев, и Качалов. Я с молоком отца всосал великое. Между нами говоря, я ни разу в жизни никуда не опоздал при всем сибаритстве. Это не потому, что я хороший, это патология. Никуда не опаздываю. И обязательность. Казалось бы, не нужно. А вот нужно. Почему я так трудно сижу в этом кресле…
– Чтобы в театре все было нормально, надо, чтобы, как всегда говорил Гончаров, каждой твари по паре…
– Это я сказал. На десятилетии «Современника».
– Это образное сравнение. Преувеличение, конечно. Мне их жалко. Сейчас я сталкиваюсь повсеместно – на рыбалке ли, на телестудии, в театре, в институте: в человеческих взаимоотношениях выхолощена доброта как чувство, как категория. Деловое сотрудничество, снисходительные взаимоотношения, но душевность выхолощена совершенно. И это все зависит от бесконечного ящика, который капает на мозги. Но злость – абсолютно бессмысленная история. Театр – это настолько раскрытые нервы… Особенно сейчас, когда такая беготня, когда порванная штанина или смерть воспринимаются с одинаковой степенью глобальной эмоции. Открытые темпераменты. И потом, с мозгами неравноценно у артистов… Мне их жалко. Я не могу понять, почему они сидят в песочнице, все такие прелестные, и почему через пятнадцать-двадцать или сорок-пятьдесят лет из них вырастают монстры! Вот муравьишки – какие есть, такие есть. Цивилизация муравьев значительно древнее, чем человеческая. Мудрее, точнее правильнее. А здесь из прелестных, совершенно наивных…
– Я думаю, в обстоятельствах. Обстоятельства сделали такими. А все равно жалко их.
– Шесть. Это много. Президентский срок. Нам с Владимиром Владимировичем надо уходить вместе. Одновременно кончаются договоры. Но в театре перевыборов быть не может. Вот столько лет я отдал этому сараю, что сейчас зажмуриться и послать это все элементарно… А завтра придет какой-нибудь западный режиссер прибалтийского разлива, и это все накроется медным тазом. И что делать? Сидеть на речке? Ну день, два, три. Потом в жопе засвербит, потому что мотор-то заведен. Старые ходики, но все равно. Тут есть какая-то ответственность. Вот у Юрия Петровича Любимова юбилей – девяносто лет. Молодец-огурец. Там, конечно, Катя. У Любимова Катя, у Рязанова Эмма, люди, которые не дают стариться…
– Не для прессы: в будущем году де-факто будет пятьдесять. Золотая свадьба. Де-факто, потому что де… больше. С девятого класса.
– Так не бывает. Школьная любовь, которая обернулась катастрофой. Это уже концерн. Прелесть этого существования – когда я ставлю ей в пример Эммочку, Катю как движителей жизни, а она толком не знает, где я работаю. Я условно говорю. С одной стороны, завидно, когда человек знает, советует. А с другой, можно сойти с ума, если бы каждый раз шло такое суфлерство. Лучше где-то посередке.