– Да? Я не знал, но я очень развивал эту идею. Потому что если бы большинством голосов решали, Эйфелеву башню не построили бы, храм Василия Блаженного тоже… Страшные были первые собрания. Вообще, когда артисты собираются вместе, у них есть такое стадное чувство, что надо уничтожить кого-то. И вначале, когда я пришел в театр, на меня шел такой вал. Но однажды, еще на «Разгроме», я пожаловался опытному артисту, что у меня трудно идут репетиции, вот партизаны должны ползать по полу, а они не хотят. Он сказал: надо уволить кого-нибудь, кого не жалко, удалить с репетиции. И здесь я дважды совершил такие публичные акции устрашения. Первый раз – с главным администратором, который сейчас уже не работает. Драматург Розов пришел в театр, сунулся в окошечко, а тот говорит: кто такой, не знаю, сегодня ничего нет у нас, идите. Я попросил, чтобы он пришел с директором. До этого наглотался валидола, потому что все прорепетировал, и было волнение большое. Как артист, бывший, я очень спокойно изложил свои претензии. А когда речь должна была его быть, администратора, я сказал: вот дверь из кабинета, выйдите, пожалуйста. Он ушел. Директор молчал, это на него произвело впечатление. На следующий день сказал: вы, наверное, правы. И так же было в присутствии всей труппы, когда Глеб Панфилов ставил «Гамлета», и один артист, абсолютный плейбой, не хотел входить в поиски образа Фортинбраса, и я повторил с самим собой срепетированную мизансцену. И это тоже произвело впечатление на оставшихся. Такое было два раза.
– Жена мне сразу сказала: это самый безвкусный поступок твой. Я с ней согласился. Надо было по-другому как-то. Конечно, надо знать что происходит, знать боли твоего народа, твоего зрителя, участвовать. Но я же понимаю, что несу ответственность за людей, которые со мной, поэтому не имею права на эффектные поступки. Забавный поступок был в театре Сатиры. 1968 год, год советских танков в Чехословакии. Собрания на всех предприятиях. В театре Сатиры также. Директор дрожащим голосом говорит: кто за то, чтобы ввести танки? А я сидел не очень далеко от двери и на цыпочках встал и вышел. Мало ли куда. И так я не голосовал за ввод танков.
– Это не Горбачев, это мой первый директор Экимян. Похож немного. Мудрый армянин был. Когда меня вызвали в горком партии, к Гришину, насчет репертуара комсомольского театра, я сначала был бодрым, а потом заглянул, а они все сидят за столом, и стало страшно. И директор это почувствовал. Подошел: смотри, это вор, это лесбиянка, это вот тварь самая ничтожная. Партийный человек! И снял стресс, таким жестоким и неожиданным способом… А Горбачев – это какое-то космическое явление, очень нужное и полезное для России. Так же я воспринимаю Ельцина. Все равно у меня осталось к нему чувство, может быть, даже любви, а не только уважения и благодарности. Меня Арбузов учил, он говорил: а кто будет украшать у вас зал? И вот Ельцин. Я позвонил ему в тот момент, когда он поссорился с Горбачевым и его убрали из Московского горкома. У него молчал телефон, поэтому он подошел, когда я позвонил. Я пригласил его в театр, он пришел, без охраны, без машины. Был расцвет антиалкогольной компании, а в антракте пришел еще Юз Алешковский. И я сказал директору: нужен коньяк. Директор был напуган, но коньяк появился. И вот когда мы втроем распили коньяк – Ельцин, я и Юз, – мне вдарило, что пришло новое время, окончательно и бесповоротно, если я пью с Юзом и с Ельциным… Для того, чтобы оценить Путина, мне нужно, наверное, еще какое-то время. У меня очень противоречивые ощущения. Какие-то я вещи считаю важными и нужными для России. Даже сам прецедент, связанный с избранием нового президента, пусть не до конца оформленный, – все равно для России важный шаг. Пусть он имеет еще отличия от американского, французского, это, тем не менее, историческая акция.