Он живет в совершенно пустой квартире на Сент-Джонс-Вуд. Непонятно: то ли он только въехал, то ли, наоборот, выезжает. Освещение было ужасное, на окнах были кошмарные кружевные занавески, а на стенах не было вообще ничего — то есть, действительно ничего. Голые стены. Может быть, он вдруг заметил это прискорбное обстоятельство, вышел в ближайшую антикварную лавку и прикупил картину. Вот эту самую.
С другой стороны, он очень интересовался рабочей стороной дела. Задал мне много вопросов о ценах, о материалах и технике. Он говорил, что не разбирается в живописи, но задавал очень правильные вопросы. Откуда мы получаем заказы, как оборудована наша студия. Он сказал, что тот, кто порекомендовал ему меня, высоко отзывался о моей «партнерше». Начальнице. Так что мы немного поговорили о Джилиан.
На каком-то этапе я сказала ему:
— Я имею в виду, что она, вполне вероятно, сказала бы вам, что эта картина не стоит даже холста, на котором написана.
— Стало быть, я правильно сделал, что обратился к вам, а не к ней.
Он вполне может быть американцем, который избавился от своего акцента.
ОЛИВЕР: Закон неумышленного положительного эффекта. Понимаете, когда я влюбился в Джилиан, я и не думал, что наш coup de foudre[68] отправит Стюарта в изгнание в Новый Золотой Свет и преобразует его в преуспевающего зеленщика. Как мало я знал — я даже не подозревал, что существует закон, объемлющий такие возможности. И вдруг — десять лет спустя — мы имеем монументальный живописный сюжет прямо по Никола Пуссену. Возвращение блудного сына. Возобновление старой дружбы. Счастливая троица счастлива снова. Нашелся недостающий кусочек картинки-головоломки. Меня действительно подмывает сравнить Стюарта с блудным сыном, но какого хрена… в году 365 дней, и каждый день — день какого-нибудь святого, так что поднимем заздравную чашу в честь Святого Стюарта и восславим нашего Блудного сына.
Святой Стюарт. Прошу прощения, но мне смешно. «Stabat Mater Dolorosa»,[69] и втиснутые в пределлу[70] под ней — святой Брайн, святая Венди и святой Стюарт.
ДЖИЛИАН: Маман вам понравилась, правда? Может быть, вы считаете, что она — как бы это сказать? — мудрая женщина, стреляный воробей, интересная личность. Может, вы даже слегка с ней заигрываете. Я бы не удивилась. Оба — и Оливер, и Стюарт, — с ней заигрывали, каждый на свой лад. И я даже не сомневаюсь, что маман и сама с вами заигрывала, не взирая на ваш пол и возраст. Она это любит. Может, она уже заморочила вам голову.
Все нормально. Я не ревную. Когда-то я — да — ревновала. Завидовала. Ну, вы знаете — дочки-матери. А потом — мама и дочка уже без папы. Тоже, наверное, знаете. Что дочь-подросток думает о маминых… ухажерах, назовем это так, что мама думает о бойфрендах дочери. Это было такое время, о котором мы обе не любим вспоминать. Она считала, что я еще маленькая для секса, а я считала, что она слишком старая для этого дела. Я встречалась с совершенно отмороженными парнями, она—с джентльменами из гольф-клуба, которых, прежде всего, интересовало, не припрятана ли у нее где-нибудь парочка миллионов франков. Она не хотела, чтобы я забеременела, я не хотела, чтобы ее унижали. Во всяком случае, мы так говорили. То, что мы чувствовали, было гораздо грубее.
Но теперь все это — в прошлом. Мы не стали и уже никогда не станем такими, как эти тошнотворно-умильные маменьки и дочурки, которые пишут в женские журналы проникновенные письма о том, какие они лучшие подружки.
Но я восхищаюсь своей маман. И прежде всего потому, что она никогда себя не жалела — по крайней мере, она никогда не жаловалась и не плакалась. Она всегда была гордой. Ее жизнь сложилась не так, как она надеялась, но она справилась. Вроде бы не такой уж и подвиг, да? И не такой уж великий урок. И все-таки этому я научилась от мамы — справляться с любыми трудностями. Когда я была молодой, она постоянно давала мне советы, и я, разумеется, к ним не прислушивалась, но один урок я усвоила хорошо: маман никогда не пыталась учить меня жить.
Так что я научилась справляться. Как, например, когда… может быть, мне не стоит об этом рассказывать… Оливер бы рассердился… решил бы, что это предательство… но года полтора-два назад с ним приключился — как бы это сказать? — один эпизод? Болезнь? Депрессия? Словами выразить трудно — и тогда было трудно, и сейчас тоже непросто. Он ничего не рассказывал? Нет, я уверена, нет. У Оливера тоже есть гордость. Но я помню — и очень живо — как я однажды вернулась домой пораньше, и он лежал в той же позе, в какой он лежал, когда я уходила, на боку, прикрыв голову подушкой, так что мне были видны только нос и подбородок, и когда я присела на кровать, он должен был это почувствовать, но он даже не шелохнулся. Я спросила — и мне самой показалось, что вопрос прозвучал обреченно:
— Что случилось, Оливер?
И он ответил — не как всегда, отшутившись, а очень серьезно и прямо, как будто он очень старался ответить на мой вопрос:
— Невыразимая тяжесть бытия.