У Орловой было свойство, которому она не изменяла до конца дней: звоня в дом кого бы то ни было из своих знакомых, она не только называла по имени-отчеству их родственников, но всегда находила для них хотя бы несколько слов — приветствия или ободрения. Так было и когда к телефону подходил отец Молчадской, уже тяжело больной, умерший вскоре от рака поджелудочной железы. Что может означать маленький шов, его дочь знала не понаслышке. Разрезали, увидели и зашили.
О том, что увидели во время операции врачи, Александров узнал в тот же день. Тогда ли или чуть позже он сказал фразу, покоробившую племянницу Орловой: «Хорошо, что она первая…»
Просто он слишком хорошо понимал то, о чем говорил.
Глава 17
Есть много способов выразить любовь. И правда — далеко не всегда самый удобный из них.
Этой маскировочной галькой, которой ее снабдили в больнице, тема болезни была для Орловой исчерпана. Запрет, наложенный на ее обсуждение, стал абсолютным, словно речь шла о каком-то мрачном грехе недавнего прошлого.
Орловой не было на открытии сезона 1974/75 гг. В сентябре она вновь оказалась в больнице.
Худенькая, пожелтевшая, с темным шиньоном, в розовато-белой водолазке, она лежала в палате, обложенная книгами. Она мало кому разрешала навещать ее в больнице. Когда она поднимала на вошедших глаза с совершенно желтыми белками, становилось ясно, что все плохо. Тот, у кого был подобный опыт, поймет, что имеется в виду.
И вдруг стало заметно, что она очень небольшого роста…
Мало кто знал тогда, что Орлова искала пьесу для постановки в новом сезоне. На свой театр она уже не надеялась.
— В Моссовете мне ничего не дадут, — не раз говорила она.
Переговоры велись с Дунаевым из Театра на Малой Бронной. Дело было за пьесой. Она хорошо понимала, что это должна быть за пьеса. Легкая, комедийная — полностью совпадающая с ее личной и неизменной темой, которую она продолжала ощущать в себе, вопреки болезни.
«Только не нужно никаких драм», — говорила Орлова своей внучатой племяннице, с которой они перечитывали весь мировой репертуар.
Ей хватало той драмы, которая с каждым днем отнимала у нее последние силы. И чем меньше оставалось сил, тем отстраненнее от происходившего с ней самой должна была оказаться пьеса.
Она все еще верила, что способна одолеть время, навязать ему собственное — пусть не бессмертие, так хотя бы свой нестареющий образ. Тот самый образ, который еще при жизни превращался в посмертную маску.
«Маска» (или «Травести») — таково было название последней выбранной Орловой пьесы.
Когда-то румынский комедиограф Аурел Баранга был популярен и плодовит. В СССР его много переводили, но не часто ставили. Эта его малоизвестная пьеса — о театре, и о Хозяйке театра — неувядаемой, и (в перспективе) бессмертной актрисе Александре.
«Оставьте автора в покое. Как правило, он единственный человек, который не знает, что написано в пьесе», — говорится в первом действии. На самом же деле Баранга вполне отчетливо эксплуатирует немудреную тему взаимопроникновения театра и жизни: сцена выяснения отношений между Хозяйкой и неудачливым артистом, ясное дело, оказывается вполне плодотворной репетицией.
Действие плавно катится к финалу, ненарушаемое ни единым неожиданным всплеском, — провал нового спектакля оборачивается «подлинными человеческими чувствами» героини, вызванными к жизни неудачей и одиночеством. И все же, сколь бы незамысловатой и простенькой ни была или ни казалась пьеса, в ней есть интонации, заставляющие вибрировать актерские нервы.
«В третьем действии я на двадцать лет старше. В том возрасте, когда жалеть не о чем. Воспоминания. Весь секрет жизни в том, чтобы вовремя подготовить хорошие воспоминания…»
В палате было темно, на столе лампа. Сил и желания еще хватало на то, чтобы отчеркивать текст карандашом.
«Мне очень жаль, но в данный момент у меня только одно желание: повернуть время назад. Я не завидую тем, кто умеет предсказывать будущее. Самое трудное — это предсказать прошлое, ушедшее безвозвратно».
Большую часть дня в палате находился Александров. Ссутуленный, неподвижный, с коричневатыми мешками под глазами, все давно знающий; он мягко улыбался, рассказывая ей о Внуково, о своем новом сценарии, некоторые сцены из которого обещал прочитать в скором, совсем уже скором времени.
«…Я же Вам говорил, маэстро, это не что иное, как стремление показать, что существует мир иллюзий, фантазий…»
Именно он, Григорий Васильевич, как-то очень наглядно и безжалостно отражал действительный возраст Орловой: своей болтливой рассеянностью, некстати, как приступ, накатывавшими на него воспоминаниями, всей своей тяжелой, как-то просевшей фигурой.
«…Уже поздно, я одинока, постарела — этого не надо писать — и мне ничего другого не остается, как состариться. Напишите мне эту сцену».
Маска затвердевала, каменела. Орлова звонила из больницы, договариваясь о новых костюмах к «…Сэвидж». Но иногда сквозь слепок просвечивали живые глаза с желтыми белками — живая, почти ничем уже не стесненная душа.