И правильно это – смотреть на жизнь глазами Володи. Он какой-то особый был человек, который прошел через все наши жизни. Он будет проявляться, я уверен, с годами еще больше и больше. Потому что это чудо, которое он явил в своих пьесах, это было и чудом его существования, личного существования. Он чуть-чуть был какой-то блаженный, что ли. Вот это крайне доброжелательное и мягкое и теплое восприятие жизни – все равно она прекрасна. Мы уже тем счастливы, что мы живем, что нас окружают деревья с зелеными листочками. Это Москва, а там, в Иркутске прекрасно, и в Черемхово прекрасно. И врач хороший у меня, который вылечит. Все до последнего было так…
Не знаю, как он умирал, но думаю, что не был озлоблен. Он легко верил в хорошее, а в плохое нет. Несмотря на некоторое простодушие, в глубине души он был мудрец, и иногда прорывались у него какие-то прозрения: ух ты, как он заметил что-то или оценил что-то очень точно! Но расположение души у него внутреннее было всегда хорошее – увидеть хорошее, порадоваться хорошему. Человек, с которым я познакомился, говорит Володя, замечательный, прекрасный, я тебя с ним познакомлю. Не раз приходилось разочаровываться, потому что не все такие замечательные оказывались, но у него они все замечательными были. Он легко со всеми сходился, и потому производил впечатление как бы блаженного и не очень серьезного, а он был очень серьезный человек. Это вытекало потом из него, когда он собирался и писал пьесу, и вдруг она получалась такой мощной. И невольно он все время говорил о главном национальном. Вроде бы история частная, но она всегда у него вытекала в какое-то глубокое, умное, серьезное обобщение, как в наиболее известной и непревзойденной вершине – «Любовь и голуби».
Его биография, его творчество наводит на мысль, что есть нечто более высокое, чем талант. Талант в нем был, это бесспорно. Но, как говорил апостол Павел, какие бы ты добрые поступки ни совершал, но если все это без любви делается, то все это кимвал бряцающий. А в нем была эта недекларируемая, не для статей, не для документов, а в нем самом живущая большая любовь к людям, среди которых он жил. Эта блаженность, она была выражена в том, что он всех любил. И он именно это сумел передать в своем творчестве – любовь ко всем людям, которые его окружают. Редчайшее качество, вообще, любовь. Совсем не часто встречающееся. А уж те люди, которые умеют это передать… Сколько хороших писателей, но злых. И их все больше и больше, надо сказать, с годами становится. Мизантропия овладевает человечеством, презрение к людям. А вот чистая любовь, которая исходила от Володи, как от Христа, чистая любовь к людям, которую он сумел воплотить – это, действительно, редкость.
Людмила Петрушевская[19]
Московский неореализм[20]
Пьеса Владимира Гуркина «Плач в пригоршню» дает удивительную возможность сыграть ход времени – в этом смысле «Плач» можно считать русским аналогом знаменитого «Нашего городка» Торнтона Уайлдера, с той только оговоркой, что немного усредненный переводом язык «Городка» не идет ни в какое сравнение с текстами персонажей Гуркина – скорее тут надо вспомнить о другой традиции, великой традиции Александра Островского, лучшего русского драматурга.
Знаменитая московская театральная школа перевоплощения, порядочно подзабытая под наслоениями других, новейших, школ и сохраняемая еле-еле в убогом варианте переодеваний «то ли баба, то ли мужик» уже теперь многих театров, – здесь, в спектакле молодого мхатовского режиссера Дмитрия Брусникина «Плач в пригоршню», вдруг засияла.
Театр, как никакое другое искусство, – вещь живая, и если мы абсолютно не верим, например, припудренным, якобы седым кинематографическим волосам и растушеванным морщинкам повзрослевшего в конце фильма героя, то как же мы вглядываемся здесь, в театре, во мрак сцены, в персонажи совершенно новые, постаревшие, с другой походкой, с другими движениями, с иным характером да и с совершенно другими лицами и голосами, – а ведь мы их знали молодыми, чистыми и свежими в первом акте, полтора часа назад!
Какой шепот жалостливого узнавания проходит по залу, когда появляется пьянюшка Кирза, существо зыбкое, в скрученных чулочках, с пухлыми старушечьими щеками, тускло глядящая из-под свалявшейся шапки, держащая верную клеенчатую кошелку на сгибе локтя (о, эти полусогнутые ручонки, смуглые от грязи пальчики, о, резиновые опорки, о, походочка, ветром подбитая!), – когда зрители вдруг понимают, что это и есть милая девочка Куба, ловкий подросток из второго акта, первая любовь пацана, короткая юбочка и точные ножки, большие сверкающие глаза! Так и должна была закончиться эта судьба, если девочку Кубу у нас на глазах скрутил и унес взрослый ухажер, поселковый бандит Витька, который вскоре, испугавшись, что дети подглядели, по тревоге выкатился из дому, застегивая ширинку, – мы тогда ничего не поняли.
Поняли в следующем акте, разглядев в замурзанной, пьяной и старой Кирзе ту навеки погибшую девочку. Поняли все, рассчитали эту страшную траекторию жизни.