И все же шанс на спасение у Чиано был. Его жена Эдда вступила в контакт с Г. Гиммлером и Э. Кальтенбруннером, пытаясь выторговать у них жизнь супруга в обмен на его дневники, в которых содержалась информация, компрометировавшая Риббентропа. В окружении Гиммлера был разработан план, в соответствии с которым Чиано надлежало переправить в Венгрию, далее в Турцию, откуда он мог бы информировать Эдцу о своей безопасности. Однако вечером 6 января, когда Кальтенбруннер подписал приказ об освобождении Чиано, Гитлер по наводке Риббентропа позвонил начальнику службы гестапо в Северной Италии генералу Гарсте-ру и приказал прекратить всякие операции по Чиано. Фюрер не забыл и не простил его антигерманской фронды. Потерпев неудачу, Эдда обманула бдительность охранников и вместе с детьми бежала в Швейцарию (после войны Эдда все-таки опубликовала дневники мужа).
Вечером накануне казни «баловень фашистского режима» принял таблетки с ядом, которые ему любезно предоставила некая фрау Бетц — приставленная к Чиано сотрудница гестапо, пытавшаяся выудить у своего подопечного тайну его дневников.
Но попытка самоубийства не состоялась: таблетки оказались фальшивыми. «Я должен умереть дважды!» — в ужасе воскликнул Чиано. В его камеру неслышным шагом вошел священник дон Киот. Чиано исповедался. «Я хорошо знаю моральную атонию моего тестя, — безучастно произнес он. — Если упрется, становится хуже Макиавелли. И потом, как он может не хотеть того, чего хочет Гитлер?» На следующее утро, в последний раз идя по тюремному коридору, Чиано громко проклинал некогда обожаемого им тестя. «Мы все захвачены одним штормом, — кричал он. — Скоро придет и час Муссолини! Насилие всегда оборачивается против себя самого!» «Всемогущий» Чиано понял это слишком поздно.
Экзекуция состоялась утром 11 января на полигоне форта Сан-Про коло в пригороде Вероны. 30 чернорубашечников выстроились на расстоянии 12 метров от осужденных. По принятому среди фашистов обычаю «предателей» привязали к стульям и усадили спиной к карателям. За происходившим внимательно наблюдали эсэсовцы, сбоку была установлена фотокамера. Иерархи погибали с криками: «Да здравствует дуче!» Чиано не проронил ни звука.
В тот же день Муссолини пригласил к себе дона Киота и попросил рассказать о подробностях казни. «Трагедия разыгралась так, как вы этого хотели», — начал говорить священник. «Но ведь так решили судьи», — слабо попытался протестовать дуче. «Это были ваши судьи», — отрезал дон Киот. В глазах сидевшего перед ним человека священник прочел мольбу не задавать ему вопроса о помиловании. Дело в том, что прошение о помиловании осужденных было подано, и секретарь фашистской партии Паволини не один час метался в поисках чиновника, который согласился бы его отклонить. Дуче сделал вид, что ему ничего не было известно. По словам дона Киота, в ходе беседы он производил жалкое впечатление одинокого, загнанного в угол человека. «С сегодняшнего дня начинаю умирать и я», — грустно сказал он жене.
Свергнутый итальянцами и униженный немцами, дуче отчетливо понимал, что его время прошло, что реальной власти уже не вернуть, что как политик, как вождь он мертв. В стране нарастала волна антифашистского сопротивления, разворачивалась полномасштабная гражданская война. Фашистские части, набранные на контролируемой нацистами территории и находившиеся под общим командованием Муссолини, отступали под напором англо-американских войск и проводили карательные акции против партизан. Дуче был прекрасно осведомлен об экзекуциях: ему периодически докладывали о них и показывали снимки казненных. Он и сам неоднократно отдавал прямые приказы о расстрелах дезертиров и партизан.
Муссолини попытался пустить в ход и старое, проверенное оружие — социальную демагогию, но его уже никто не слушал, ибо каждый здравомыслящий человек невольно задавался вопросом: почему же всего этого не было сделано раньше? «Если бы я сейчас обещал итальянцам золотые монеты, то никто не поверил бы, — печально признавался дуче своим близким. — Если бы я стал раздавать эти монеты, то их брали бы с глубокой уверенностью, что они фальшивые. А если специалисты сказали бы, что они подлинные, то итальянцы подумали, что теперь золото ничего не стоит. Дело обстоит именно так, и ничто не может этого изменить».
В быту Муссолини совершенно опустился и деградировал физически: заметно постарел, сгорбился и обрюзг. Его глаза ввалились, щеки обвисли, а дряблый живот нависал над ремнем, стягивавшим армейскую гимнастерку. От былой грозности и решительности на лице не осталось и следа.