Вам ли понять,почему я,спокойный,насмешек грозоюдушу на блюде несук обеду идущих лет.С небритой щеки площадейстекая ненужной слезою,я,быть может,последний поэт.Замечали вы —качаетсяв каменных аллеяхполосатое лицо повешенной скуки,а у мчащихся рекна взмыленных шеяхмосты заломили железные руки.Небо плачетбезудержно,звонко;а у облачкагримаска на морщинке ротика,как будто женщина ждала ребенка,а Бог ей кинул кривого идиотика.Пухлыми пальцами в рыжих волосикахсолнце изласкало вас назойливостью овода —в ваших душах выцелован раб.Я, бесстрашный,ненависть к дневным лучам понес в веках;с душой натянутой, как нервы провода,я —царь ламп!Придите все ко мне,кто рвал молчание,кто вылоттого, что петли полдней туги, —я вам откроюсловамипростыми, как мычанье,наши новые души,гудящие,как фонарные дуги.Я вам только головы пальцами трону,и у васвырастут губыдля огромных поцелуеви язык,родной всем народам.А я, прихрамывая душонкой,уйду к моему тронус дырами звезд по истертым сводам.Лягу,светлый,в одеждах из ленина мягкое ложе из настоящего навоза,и тихим,целующим шпал колени,обнимет мне шею колесо паровоза.1913
Скрипка и немножко нервно
Скрипка издергалась, упрашивая,и вдруг разревеласьтак по-детски,что барабан не выдержал:«Хорошо, хорошо, хорошо!»А сам устал,не дослушал скрипкиной речи,шмыгнул на горящий Кузнецкийи ушел.Оркестр чужо смотрел, каквыплакивалась скрипкабез слов,без такта,и только где-тоглупая тарелкавылязгивала:«Что это?»«Как это?»А когда геликон —меднорожий,потный,крикнул:«Дура,плакса,вытри!» —я встал,шатаясь полез через ноты,сгибающиеся под ужасом пюпитры,зачем-то крикнул:«Боже!»,бросился на деревянную шею:«Знаете что, скрипка?Мы ужасно похожи:я вот тожеору —а доказать ничего не умею!»Музыканты смеются:«Влип как!Пришел к деревянной невесте!Голова!»А мне – наплевать!Я – хороший.«Знаете что, скрипка?Давайте —будем жить вместе!А?»1914
Итак, летом 1914 года в кофейне на Арбате должна была произойти сшибка двух литературных групп. С нашей стороны были я и Бобров. С их стороны предполагались Третьяков и Шершеневич. Но они привели с собой Маяковского.<…>
Несколько раньше один будущий слепой его приверженец показал мне какую-то из первинок Маяковского в печати. Тогда этот человек не только не понимал своего будущего бога, но и эту печатную новинку показал мне со смехом и возмущением, как заведомо бездарную бессмыслицу. А мне стихи понравились до чрезвычайности. Это были те первые ярчайшие его опыты, которые потом вошли в сборник «Простое как мычание».
Теперь, в кофейне, их автор понравился мне не меньше. Передо мной сидел красивый, мрачного вида юноша с басом протодиакона и кулаком боксера, неистощимо, убийственно остроумный, нечто среднее между мифическим героем Александра Грина и испанским тореадором.
Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, – это не главное в нем, а главное – железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым.<…>