Яша заглянул в дверь какой-то синагоги. Шла вечерняя молитва, и как раз говорились тихие Восемнадцать Славословий. Евреи, служившие своему Создателю круглый год, били себя в грудь: «согрешили…», «виновны…». Одни воздевали к небесам руку, другие закатывали глаза. Старик в лапсердаке и высокой шапке, надетой поверх двух ермолок: одной сдвинутой ближе ко лбу, другой — к затылку, взяв в горсть белую бороду, всхлипывал. По стенам в дрожащем свете единственного в подсвечнике поминального огня ходили тени. Яша постоял какое-то время в дверях, вдыхая мешанину запахов — воска, жира и чего-то прогорклого синагогального, знакомого с детства. Евреи — сколько их было — обращались к Господу, которого никто из присутствующих никогда не видел. И хотя Он насылал на них напасти, нужду, голод, погромы, молящиеся именовали Его милосердным и достохвалимым, а себя избранным Его народом. Яша всегда удивлялся столь неколебимой вере.
Он немного постоял, а потом пошел дальше. Фонарщик длинным шестом зажигал газовые фонари, но от этого не делалось светлей. Казалось, им недостает света осветить самих себя. Было непонятно, зачем открыты лавки, если не видать покупателей. Лавочницы в платках на бритых головах вязали мужьям носки или шили одежки и рубашечки внукам. Яша знал всех. Выдаваемые замуж в четырнадцать-пятнадцать, они к тридцати становились бабками. Пришедшая прежде времени старость коверкала лица, лишала зубов, наделяя всех этих женщин старушечьим добродушием и умильностью.
Яша, хотя он, как его отец и дед, здесь родился, был всему этому чужд, но не потому, что отошел от еврейства, а потому, что ощущал себя чужим повсюду: и тут, и в Варшаве, среди евреев и неевреев. Все были у себя дома, он оставался скитальцем. У всех были дети и дети детей — он никого после себя не оставит. У всех был Бог, праведники и наставники, у него же — сплошь сомненья. Все готовились после кончины попасть в рай, он, исполненный страха, — в юдоль смерти. Что там, на той стороне? Есть ли душа? Что с ней бывает, когда она расстается с телом? С детства он был наслышан о дибуках, духах, вурдалаках и прочей чертовщине. С ним тоже приключалось много такого, чего так просто не истолковать. Но что из того? И он все больше бывал растерян и замыкался в себе. Силы и страсти, мятущиеся в его душе, повергали Яшу в замешательство.
Он шел, а впереди в темноте ему чудилось лицо Эмилии: узкое, смуглое, с черными, как бы еврейскими, глазами, коротким славянским носом, ямочками на щеках и девичьим лбом. Волосы ее были гладко зачесаны наверх, темный пушок оттенял верхнюю губу. Она улыбалась смущенно и вместе с тем чувственно, а глядела пытливо и вопрошающе, словно светская дама и сестра одновременно. Хотелось протянуть руку и коснуться ее. Воображение ли было столь живо, или Яша на самом деле видел Эмилию? Облик ее стал отдаляться, словно хоругвь в процессии, а он различал даже пряди в прическе, кружева вокруг шеи, сережки в ушах. И ужасно хотелось окликнуть ее по имени. Яша пережил немало приключений, но с Эмилией все складывалось по-другому. Его тянуло к ней во сне и наяву. Сейчас, отоспавшись после поездок, Яша не мог дождаться конца Швуэс, чтобы вновь оказаться в Варшаве. Он пытался утолить свой пыл в объятиях Эстер, но ничего из этого не получалось.
Яша с кем-то столкнулся. Перед ним стоял возникший словно из-под земли водонос Хаскель с ведрами на коромыслах. На рыжую его бороду откуда-то падал свет.
— Это ты, Хаскель?
— А кто же?
— Так поздно носишь воду?
— Как еще заработать на праздник?
Яша достал из кармана серебряный двугривенный.
— Держи.
Хаскель за монеткой не потянулся.
— Почему вдруг? Я милостыню не прошу.
— Это не милостыня, а твоему сыну. Пусть купит себе булочку.
— Ну… спасибо…
Заскорузлые пальцы Хаскеля коснулись Яшиных.
Он добрался до дому и заглянул в окошко. Обе девушки шили белье для какой-то невесты. Пальцы в наперстках быстро продергивали нитку. Рыжие волосы одной словно бы пылали в свете лампы. Эстер подбрасывала у печки сосновые ветки под треногу, на которой варился ужин. Посреди комнаты стояла квашня с тестом, укрытая тряпками и подушкой. Эстер заранее поставила тесто, собираясь печь к празднику сдобу и булки. «Как можно ее бросить? — подумал Яша. — Все годы она мне единственная опора. Если б не ее преданность, меня давно бы закрутило, как лист на ветру…»