Когда я говорю слова Филумены: «Знаешь, когда люди плачут? Слезы появляются тогда, когда знаешь, что такое добро, и не можешь его иметь. Сколько праздников, сколько новогодних ночей я провела одна, как бездомная собака…» — я их чувствую. Господи, как мне знакомы эти слова! Хотя я это пережила более пятидесяти лет назад, боль, обида, несправедливость в одну минуту вспыхивают в душе, питают ее, наполняют мою роль живым чувством.
Я люблю многие эпизоды в этом спектакле: например, монолог Филумены о зарождении ребенка, ее первого ребенка; я вспоминаю, как она одна на улице в страхе, в счастье, в отчаянии спрашивает у Мадонны совета: «Что делать? С кем посоветоваться?» В ушах у нее еще раздавались голоса подруг: «Зачем он тебе? И не думай! Мы знаем одного опытного доктора…» «Что мне делать? Ты все знаешь… Тебе известно даже, почему я согрешила. Ну как мне быть?» — Филумена встает на колени перед святым ликом. А Мадонна молчит… Когда вспоминаю, как в двадцать пять лет я, Филумена, ждала милости от своего любимого Доменико, как не дождалась этого и решила бороться сама за свое счастье, и с полным правом, устав от борьбы, я почти кричу: «Это мой дом! Я выстрадала его».
Или сцена, когда я говорю своим детям, что они мои сыновья. Увидев, что Доменико готов защитить себя, прибегнув к помощи адвоката, я произношу гордые слова: «Ты мне тоже не нужен! Да, я не была при смерти, я хотела сыграть шутку, я хотела украсть фамилию! Я не знаю законов, но у меня есть свой закон, который велит мне смеяться, а не плакать!» Я зову детей, которые играют в мяч; начинаю с ними играть, смеюсь и потом серьезно и просто признаюсь, глядя им в глаза: «Дети, вы уже взрослые люди. Выслушайте меня. Вы — мои сыновья».
Очень люблю сцену расставания с Доменико. Наши воспоминания переносят нас в далекое молодое прошлое, мы танцуем, с болью и нежностью ощущая то хорошее, что было когда-то. А как только разговор касается того, кто же сын Доменико, сказка воспоминаний разрушена. Он оскорбляет меня своим неверием. И я внешне спокойно и внутренне глубоко печально прощаюсь с ним и, приняв свою судьбу, желаю ему: «Прощай, Думми, детей не покупают» (разрываю пополам и отдаю ему его половину, 100 лир, которые он когда-то отдал мне за ночь любви). И продолжаю совершенно искренне: «Живи хорошо», вкладывая в это пожелание все, что считаю действительно хорошим в жизни: это и совесть, и добро, и верность любви.
Потом после большой паузы, глядя в зрительный зал, говорю: «Живите хорошо», — и убегаю, крича: «Прощай, Думми!»
В последней картине, когда уже ясно, что венчание состоится, я, Филумена, победила, Доменико признал всех моих детей, мне дороги такие мгновения: я поднимаюсь по маленькой лесенке к Мадонне, тихо благодарю Ее и просто, как мудрая, счастливая женщина, произношу, глядя на Нее: «Как я устала», и слезы текут от счастья и благодарности. Я сажусь у подножия Мадонны на лестнице и, не скрывая счастья и усталости от жизни, говорю: «Думми, я плачу. Как хорошо плакать». Окруженная детьми, рядом с любимым, я даю себе возможность радоваться жизни и благодарю, благодарю эту жизнь…
Наш разговор об этом спектакле, мой дорогой читатель, мне хочется закончить словами Бориса Голубицкого, который как-то сказал: «Всякий раз, когда Вера Кузьминична и ее героини — Домна Платоновна, Кручинина, Филумена — входят в наш театр, его пронизывает неизъяснимый свет. В эти дни театральный дом наполнен доброй тишиной, сердечностью, радостным сиянием. И невозможно, чтобы кто-нибудь беспричинно повздорил, накричал или был несправедлив. Что это? Мистика? Чудо, которое длится уже столько сезонов и с годами становится все необыкновеннее? Или просто актерская душа ее так лучезарна?..»
Мне очень дороги эти его слова.
Может быть, я слишком часто произношу это слово «Благодарю». Но оно мне очень свойственно, иногда даже кажется, что именно это слово сопровождает меня всю жизнь. Все хорошее дарила мне судьба, а я благодарила, отдавая душу людям. Ну и еще одно чудо!
Я уже говорила, что приносила разные пьесы в театр и делилась различными соображениями о своей работе в них с В. Н. Плучеком. Однажды Б. А. Львов-Анохин предложил ему поставить со мной или «Ассамблею» Гнедича, где я должна была сыграть умную, волевую боярыню Бехтереву, или пьесу Островского и Невежина «Блажь», где для меня предполагалась роль вдовы Сарытовой, безрассудно полюбившей своего приказчика, обобравшего ее до копейки. Валентин Николаевич сначала пообещал, согласился, а потом переменил свое решение и даже не поговорил об этом с Борисом Александровичем; таким образом, этот хрупкий творческий союз двух маститых, уважаемых художников развалился, как карточный домик. Я снова осталась без работы.