И здесь мне хочется привести небольшой отрывок из письма актрисы Андриановой, играющей Дуняшу. По моей просьбе она написала мне то, что испытывала, играя в нашем спектакле.
«Я встречаю Раневскую, трепещу от каждого шороха и звука. У меня нет парных сцен, моя единственная сцена с Раневской за кулисами. Да, да! Именно за кулисами, где со словами: „Я упаду, ах, упаду!“ — я припадаю к озябшим трепетным рукам Раневской. Ее перчатки еще пахнут Парижем, но она уже готова обнять отсыревшие стены родного дома.
Потом на сцене все стоят вокруг Любови Андреевны, а она снова знакомится со своей детской, оглядывает комнату с болью, с восторгом, со слезами, и понимаешь, что это в последний раз…»
Я, Раневская, вхожу, не смея переступить порог, виноватая, что покинула пять лет назад родные места, от волнения молча прислоняюсь к двери. На вопрос Ани: «Ты помнишь, какая это комната?» — робко отвечаю: «Детская!» — но так, чтобы никто не заметил охватившего волнения, виноватости и робкого счастья. Дома! Знакомые добрые лица, всех хочется обнять и хочется остаться одной, чтобы унять волнение.
Вероятно, кому-то покажется нескромным, что я пишу о том, как играю Раневскую, но это и выстраданное мое счастье, и мое прощание, это немыслимость расставания, когда, казалось бы, только еще надо расцветать, освобождаться, стать глубже, приближаться к раскрытию роли, к Чехову, но это все-таки прощание с мечтой, прощание с ролью, с полюбившимся мне спектаклем. Поэтому я пишу подробно о том, что чувствую, играя каждый кусок роли, не потому, что это хорошо, а потому, что мне это невыносимо дорого и, описывая всё, я вновь всё проживаю — а это для меня счастье!
Сцена оформлена в духе старины: уютная мебель, светлые стены дома; наверху, словно кружево, — переплетение ветвей цветущих вишневых деревьев, соединяющихся и как бы поднимающихся ввысь, поэтично заканчивая оформление этого спектакля.
Я стою, прислонившись к двери. Жажду дотронуться до кресла-качалки, находящегося в центре сцены. В детстве я, Раневская, забиралась на это кресло. Меня влечет сюда, в мир воспоминаний, когда счастье просыпалось вместе со мной каждое утро, но я в то же время боюсь этого дома, этих мест, связанных с гибелью моего сына Гриши.
Мой монолог «О, мое детство…» — это не только воспоминание, это взрыв, молитва к природе — хочу вымолить у этой красоты силы для себя.
Я поднимаю руки: какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо! Я вся — порыв, молитва, любовь, мольба, надежда. И тут тихий, нервный голос Пети, в нем осторожность, нежность, невозможность молчать: «Любовь Андреевна!..»
От партнера зависит очень многое, возникает нервное напряжение, тональность, которая окрашивает роль независимо от того, как ты ее задумываешь. Партнер вносит свои полутона, оттенки, нерв — все это неуловимо присутствует, как бы я ни следовала задуманному.
Например, в «Свадьбе с приданым» влюбленность моего Максима делала меня — Ольгу — по-девически пугливой и в то же время озорной, точно я пробовала свою власть.
Ленивое, обаятельное и поверхностное отношение к моей Розине графа Альмавивы в исполнении Александра Ширвиндта делало меня тоже более поверхностной, но не лишенной женского кокетства, капризности куколки. И мне нравилось, что это играется именно так, а не глубже. Глубже стало бы одновременно и тяжеловеснее, а для нашего ажурного спектакля это было бы чужеродно.
В «Вишневом саде» роль Пети Трофимова играл артист Виталий Синицкий, в других ролях я его не видела, в жизни тоже очень мало и редко общалась, а вот через роль и через сцену я ощущала его поддержку. Его Петя умен, ироничен, но наивен — вечный студент, и в то же время по отношению к Раневской я чувствовала его огромную жалость, нежность и бережность.
И когда в первом акте раздается голос Пети, — для меня это голос из другой жизни, из жизни совести, греха, моего преступления. Руки опускаются, боюсь поднять глаза, боюсь подойти и когда подхожу, долго всматриваюсь. Ведь через него я чувствую свою вину: погибший сын, несчастная страсть к другому человеку — мой грех, мое вечное неискупаемое наказание.
Мне бы хотелось, чтобы за интеллигентностью, изяществом и женственностью Раневской все время чувствовалась бы неустойчивость души — перед отчаянием, катастрофой, которая вкрадывается в душу неожиданно и от этого еще страшнее. Цепляюсь за разум, за желание помочь, понять, но — обрыв, катастрофа должны подспудно существовать все время. Это конец любви, конец женщины, хотя она все еще кажется прекрасной.
Приезд Раневской, как и вся ее жизнь, — временен.
Постоянное возможно в ее жизни только в случае полной катастрофы — падения. Жизнь как спокойная пристань — не для нее. Раневская за границей слишком во многом разочаровалась, потерялась. Ей нужно обрести себя. Наверное, в самые тяжелые минуты ей вспоминались родные дом, сад, где она нужна, понятна, и это давало силу жить.
Ей мечталось оказаться среди родной обстановки, чтобы обрести себя, стать самой собой.