— Я — твой брат!
Лакхаараа оттолкнул его так, что Акамие едва устоял на ногах. И тут же настигнув — так неумолимо похожий на отца, что Акамие, угадав, закрыл глаза, — наотмашь ударил по лицу твердой, как плита, ладонью.
Акамие упал лицом вниз, сквозь боль отчаянно радуясь спасению, даже если оно и означало смерть. Теперь — знал — не посмеет, и потому так неудержима бессильная злоба.
Лакхаараа придавил его коленом к кошме, левой рукой собрал и скрутил косы в один жгут и полоснул по нему кинжалом у самого затылка. Акамие вскрикнул беспомощно и глухо, когда неожиданно легкие обрезки осыпались вокруг головы.
Красоты и чести лишил его брат одним взмахом кинжала. Уж лучше убил бы, как ожидал Акамие. Этим бы кинжалом — да по горлу!
Но просить об этом, из непонятной самому гордости, не мог. Закрыл глаза, и стиснул зубы, и ничего не ответил, когда Лакхаараа ласковым от злости голосом спросил, наклонившись к его затылку:
— Радостно ли встретит тебя твой господин, о брат мой, раб моего отца?
Не разжимая век, лежал Акамие, слышал только тонкий звон пустоты и тупые удары сердца, а сквозь них, смутно — резкий голос Лакхаараа, чьи-то легчайшие шаги. Ворс ковра под щекой намок и остро пах конским потом и пылью.
Вместе с ковром Акамие подняли и вынесли из походного шатра наследника Лакхаараа, положили в повозку. Раздался резкий окрик, повозка дернулась, качнулась и пошла.
Акамие было все равно. Только единственная жалость больно ворочалась в опустевшей душе: брат, брат, что же ты не убил меня, брат?
В ту ночь, когда Акамие лежал без сна в ковыляющей повозке, запряженной неторопливыми волами, стиснув ледяными ладонями виски, сжимая и вороша занемевшими пальцами растрепанные, неровно обрезанные пряди, когда устало, раз за разом, принимался плакать о себе и о царе, об их любви, которая убита и не воскреснет, о счастье, которое украдено и не вернется;
— в ту ночь, когда Лакхаараа, кусая кулаки, в черной тоске думал о царском троне и царском наложнике, почти принадлежавших ему — да отнятых равнодушной Судьбой — и не все ли ей равно? — а вот: руками наложника вырвала царя у близкой, уже неотвратимой смерти; о войске, над которым царь поставил своего наследника, и которое одно могло теперь заслонить Лакхаараа от отцовского гнева, потому что не наследником был теперь Лакхаараа в Хайре, а преступником, — и огромное это войско ночью безлунной тайно двинулось на столицу; лучше было бы отцу умереть — или казнить старшего сына сразу, как только отступила смерть, ибо узнавший вкус власти уже не сможет терпеливо ждать годы и годы, пока снова наступит его черед;
— в ту ночь, когда Дэнеш нещадно гнал обидчивого, но преданного Ут-Шами, торопясь со страшной вестью к господину и брату;
— в ту самую ночь другой лазутчик в Крайнем покое царского дворца рывком развернул тяжелый зелено-алый улимский ковер, и к ногам царя белым свитком покатилось укутанное в шелк тело, разметав длинные шнуры косичек.
Царь наклонился над ним и недобро усмехнулся, разглядев, что красивое лицо раба желто от чрезмерного употребления керманского кумина. Вот какие игры затевал в своем дворце Лакхаараа, пока не скинул узды благоразумия и не посягнул на принадлежащее отцу и повелителю, не дерзнул похитить жемчужинку заветную, Акамие.
Но если так, что ему до темнокожего раба, хоть и бывшего прежде любимой забавой? Ни мука, ни смерть наложника не причинят Лакхаараа и сотой доли тех страданий, которые причинил он отцу, украв ниточку шелковую, Акамие.
— Встань, — резко бросил царь.
Тоскливые, будто от рождения безрадостные глаза мальчика покорно и терпеливо выдержали тяжелый, долгий взгляд царя. Мягкие розовато-коричневые губы приоткрылись со вздохом, и он тихонько шепнул:
— Меня зовут Айели, господин.
— Мне нет нужды знать твое имя, — равнодушно ответил царь.
И велел послать за Эрдани.
— Что может уничтожить красоту, оставив мальчика в живых?
— Млечный сок йатту, повелитель, вызывает язвы на теле. Также лазувард, она жжет и изъязвляет. Но…
— Но? Продолжай, что ты молчишь?
— Мальчик слишком красив, повелитель…
— Тебе жаль его?
Эрдани поежился, опуская глаза.
— Тебе жаль его?
— Повелитель, мальчик может лишиться рассудка от боли.
— Ступай, приготовь эти снадобья, о которых ты говорил. Передашь палачу, объяснишь, как они действуют. Не задерживайся. Слышишь? — царь сверлил взглядом опущенные веки лекаря.
— Его судьба решена. Мной! А ты, если не хочешь разделить ее, повинуйся.
Мальчик стоял посреди зала, глядя под ноги. Черные косички обвисли с безнадежно опущенной головы на грудь и на спину, касаясь ступней и толстого ворса ковра. Он слышал, он понимал. Он чувствовал, что весь дрожит и что слезы катятся и катятся на похолодевшие щеки, он боялся, что этим рассердит господина. Стоял, не поднимая головы, пока господин не велел ему раздеться и не овладел им на толстом улимском ковре, пахнущем конским потом и пылью, бедой и гибелью, — прежде, чем отдать его там же палачу;