Опустившись на колени, Акамие сначала положил на ковер перед ложем нефритовую коробочку, а потом, двумя руками, поставил чашу.
— Света! — приказал он, потому что тревожное нетерпение снова пересилило страх. Кто-то поднес поближе треногу со светильником.
Акамие взглянул на царя и понял, что опоздал. Лицо царя было серым, с темными провалами вокруг сомкнутых век. Губы казались в темноте черными. Грудь была неподвижна.
Такой холод обрушился на Акамие, что он и шевельнуться не мог, скованный ледяным, безнадежным отчаянием. Но вырвалось стоном запретное, никогда не произнесенное — ибо не ему, рабу, произносить имя повелителя:
— Эртхабадр…
Так совпало, что голова царя судорожно дернулась и раскрылся черный рот. С хрипом и свистом гибнущее тело пыталось втянуть еще глоток воздуха — грудь едва поднялась, несколько рывков сотрясли тело царя, а потом с сиплым стоном оно обмякло.
Слезы как бусины катились по лицу Акамие, пока он торопливо, дрожащими руками всыпал в чашу алый порошок — около половины, как велел старик. Вино вскипело, мелкие пузырьки метнулись со дна и с шипением лопались на поверхности.
Эрдани, наклонившись над коробочкой, тихо охнул и кинул на Акамие взгляд, полный почтительного изумления. Нашарив в одном из бесчисленных кармашков, покрывавших его кафтан, узкую костяную пластинку, лекарь с ее помощью разжал зубы царю и помог Акамие влить лекарство ему в рот.
Вдвоем они ждали, наклонившись над царем, и лекарь, казалось, был более уверен в успехе, чем Акамие. Лакхаараа подошел и тоже наклонился над ложем, впившись глазами в лицо больного, иногда бросая быстрые взгляды на лекаря и на Акамие, который то и дело смаргивал огромные, застилавшие взгляд слезы.
Но все произошло так постепенно и тайно, что они не замечали никаких перемен, пока лекарь не вскрикнул растерянным шепотом:
— Он спит!..
И тогда Акамие, отерев пальцами глаза, увидел, что лицо царя бледно, но это бледность живого, и грудь его медленно, но ровно движется вверх и вниз, и покой его — это глубокий сон выздоравливающего.
И Акамие упал на колени перед ложем царя, и прижался лицом к его руке, согревая ее дыханием, и она согревалась, отвечая губам Акамие ровным живым теплом.
Счастливый, повторял Акамие, губами и сердцем, имя живого возлюбленного своего и в счастливых слезах, держась обеими руками за его руку, уснул на коленях у его ложа.
Лакхаараа велел не беспокоить его.
Братьям же предложил разойтись по домам. Когда царь достаточно окрепнет, то позовет их к себе, если будет на то его воля.
Эрдани подобрал коробочку из белого нефрита, обвел пальцем знакомые только посвященным золотые линии великого непроизносимого имени Судьбы, задумчиво оглядел Акамие. Коробочку следовало припрятать до случая. Не должна потеряться и не может быть украдена, но все же, все же не место средоточию сил и талисману мудрецов среди суетных безделушек и утех тщеславия, тех драгоценных и хрупких вещиц, которыми заполняют сундуки и шкатулки на ночной половине.
Снова осмотрев царя, Эрдани обнаружил на его щеках румянец — пожалуй, слишком жаркий для здорового, но вполне приемлемый для того, кто должен бы уже умереть. Дыхание больного было ровным и глубоким, ровно и сильно билась жила на шее, когда лекарь прижал ее пальцами.
Удовлетворенный осмотром, Эрдани вышел, чтобы позаботиться о приготовлении целебных отваров и освежающих напитков, которые в большом количестве понадобятся царю, столько дней страдавшему от жажды.
Оставить больного без присмотра лекарь не опасался. Пока тонкие пальцы избранного Судьбой держат горячую от жара руку царя, нет причины беспокоиться за него.
Уже третий вечер поневоле слушал Ханис исступленные крики и завывания, которые здешние варвары гордо именуют пением. Голос, молодой и звонкий, почти на одной ноте проборматывал начало фразы — и смело бросался вверх, достигая высот немыслимых, бесконечно растягивая облюбованный слог, то гибко обвивая его, то дрожа на пределе связок.
От скуки Ханис порой прислушивался, пытаясь разобрать слова, сплавленные страстью певца в один долгий выдох и вопль. Сегодня уже удавалось понять:
…в гриву твою вплетены ветер и удача, пыль Судьбы на твоих копытах, лети же, широкогрудый, раздувая ноздри, уноси на спине мою радость и надежды брата…
…обличьем подобного жемчугу и нарджису, созданного из вздохов всех, кто его видел, унеси от погони, конь мой белый, унеси с моим сердцем, унеси, сбереги, белый иноходец…
Кинувшись под окно, Ханис задрал голову и закричал что было силы:
— Эртхиа! Эртхиа!
Пение оборвалось.
— Эртхиа! — снова позвал Ханис, со смехом и смущением принося в душе извинения другу за то, что не оценил в должной степени его певческий талант.
— Ханис! Друг! Я здесь! — возликовал в ответ Эртхиа.
— А он? — встревожился Ханис, сразу поняв причину заточения царевича.
— Свободен! — гордо отвечал Эртхиа, хотя в сердце его было больше надежды, чем уверенности.
Топот ног по лестнице и разъяренные крики стражников дали понять, что долго разговаривать им не придется. Но до верхней площадки еще надо было добраться! Ханис поторопился спросить: