В темноте копошилась масса людей около колес передка, бил в лицо ледяной дождь, гудел ветер и рвалась с лязгом и свистом австрийская шрапнель…
— Нажми, нажми, ребята!.. разом!.. все разом…
Послышались кряхтение и какой-то треск…
— Легче, легче, черти, — кричал фейерверкер, — не с женой, небось, играете… берись сызнова, нажимай теперича, все разом, пошел!.. раз, два, три-и-и!!..
Вся масса людей смешалась в один черный клубок, сплелась в одном нечеловеческом усилии, увязая ногами в топкой грязи, разрывая в кровь руки, силясь вытащить из глины увязнувшее, бессильное стальное чудовище…
Но орудие не шевелилось… Все снова столпились вокруг…
Опять кто-то кричал на ни в чем неповинного Бибилашвили, опять хватались все за колеса, увязали: по колена в грязи, откуда-то скакали ординарцы с вопросом, «скоро ли выйдет артиллерия на позицию?» и злобно взвизгивая рвались кругом шрапнельные стаканы…
И вдруг, Бог весть, откуда, в стороне, около речки показалась здесь под огнем ночью крестьянская фура, нагруженная каким-то скарбом, с тремя евреями в круглых шапочках и длиннополых сюртуках.
Как попали они сюда, спасая свое имущество, никто не интересовался, но рыжий фейерверкер моментально учел, выгоду этого появления.
Как вихрь налетел он на фуру:
— Эй вы, паны… вылазьте живо!.. Распрягай лошадей… живо ребята!.. Давай на пристяжку!.. Так его, так… пристегни там Бибилашвили…
В одно мгновение еврейские кони были впряжены в орудие, рыжий унтер уже собрал людей вокруг колес.
— Эй, паны! Чего вы попрятались?.. Подсобите!.. — отдадим коней, не бойсь!..
Перепуганные насмерть пассажиры злополучной фуры поневоле присоединились к массе людей, сгрудившихся вокруг орудия.
С дикими криками и конским ржаньем, надрывая грудь, срывая ногти и скользя в грязной жиже дороги, люди и лошади одним нечеловеческим усилием вынесли увязнувшее орудие на мост… Вся вереница тронулась, и с гиком, и посвистом помчалась в гору на позицию…
Мимо еще раз промелькнул рыжий мужичонко на громадном коне, и в лице его, совсем не воинственном в эту минуту, я прочел одну мысль, одно желание — «чтобы скорей артиллерия была на позиции».
Через минуту она уже была за пригорком.
Черная завеса ночи словно растрескалась вдруг, и из трещин вырвалось яркое, желто-красное пламя.
Твердо, грозно и уверенно прозвучали шесть выстрелов, и шесть снарядов с воем понеслись в черную даль, где лил проливной дождь и вспыхивали огоньки австрийских выстрелов.
А внизу, через черную реку, поминутно озаряемую вспышками взрывов, шли густой массой по бревенчатому скрипящему мосту тысячи людей, таких же неудержимых, деловитых и скромных, как тот рыжий, спасший батарею, фейерверкер на громадном коне…
На разных берегах
Мы стояли на разных берегах.
«Наши» — на сером низменном поросшем побитым снарядами, хилым и высохшим кустарником; «они» — на противоположном несколько более возвышенном, но тоже печальном и однообразном.
«Они» глядели на нас через бруствера своих глубоких траншей, вырытых уже давно, когда земля была еще теплая и рыхлая, а кусты зеленые и пышные, а мы ютились или в мелких окопах или прямо на земле, так как она затвердела уже от морозов и не поддавалась ни лопате, ни кирке.
Нас разделяла серая, свинцовая холодная полоса воды…
Еще неделю тому назад, когда мы заняли позиции на этом берегу, капитан передавая мне свой бинокль — мой я разбил еще в конце ноября, — указывал на противоположный берег, говоря:
— Видите темные кучки и серые полоски, это их окопы… они уже давно вырыты, еще тогда, когда немцы шли к Варшаве… как видите, теперь они им пригодились… вон направо кустарник на опушке… видите?.. По всей вероятности там установлены их батареи…
Я переводил бинокль с одной точки берега на другую и действительно видел желтоватые полосы песчаника, вдоль вырытых окопов, темные кучки людей и, такой же убогий кустарник, как и на нашем берегу, за которым, вероятно, скрывались пушки…
Но вот три дня тому назад с утра пошел сперва дождь, потом мелкий снег, а к вечеру повалил крупными мокрыми и тяжелыми хлопьями… На следующее утро все было покрыто белым пушистым словно ватным покровом, исчезли и далекие кусты прикрывающие пушки и желтые полосы окопов, снег засыпал все; вчера же хватил жестокий мороз и по реке пошло сало…
Она стала еще спокойнее, еще невозмутимее и холоднее…
Сегодня утром Сорокоуменко принеся нам с капитаном в землянку чайник, весь черный от покрывавшей его копоти, сообщил, между прочим, что «немец пошевеливаться начал…»
— Кто же его знает, ваше благородие, что он себе в уме держит, может отступить решил, али какой другой маневр… кто его разберет…
Но мы хорошо знали какой «маневр держат немцы в уме»… Им надо было перейти реку, перейти во чтобы то ни стало, хотя бы ценой погубленных в ледяных волнах, под дождем наших пулеметов, дивизий, на этот «другой» берег, на «наш» берег, такой близкий и такой недосягаемый, отделенный глубокой, холодной и равнодушной стремниной реки.
Немцы пошевеливались…