Я всегда чувствовал себя и югославом и сербом, точнее, черногорским сербом, и всегда был против национализма, одновременно отвергая идею югославской интеграции. Кроме того, с ранней молодости я был приверженцем социализма, но никогда не был социал-демократом. Разумеется, контакты югославского партийного руководства с социал-демократами, особенно с британскими лейбористами во время конфликта с Москвой, а позднее усилия, предпринятые Социалистическим интернационалом в связи с моим освобождением, несколько сблизили мою позицию с позицией социал-демократов, однако мои взгляды никогда не были и сегодня не являются в полной мере социал-демократическими. Порой мне начинает казаться, что у нас с социал-демократами действительно нет существенных разногласий относительно понимания так называемых гражданских, а тем более личных свобод, но специфика югославской коммунистической реальности заставляет отказаться от этой мысли, ибо ни средства, которыми эти свободы достигаются и поддерживаются в моей стране, ни формы их существования никак не сравнимы с западными. Любая идея или программа действий не существует и, стало быть, не может обсуждаться сама по себе. Я согласен, что жизнь и борьба вне идей невозможны, но сами по себе идеи здесь не более чем знак, постоянные усилия человеческого разума, направленные на осмысление себя в мире и мира вокруг себя; в реальности же мы имеем дело с конкретными средствами реализации этих идей и вполне определенными формами их насильственного внедрения в жизнь общества. Теоретически в условиях будущего демократического социализма и партии, и классы, и общество в целом могут стать более свободными, чем сегодня на Западе, но лишь в том случае, если они действительно связаны корнями с национальной почвой, с индивидуальными особенностями, характерными для каждой отдельной коммунистической или посткоммунистической страны. Я обсуждаю реформы не того общества, где политические свободы существуют на фоне частной собственности, но, наоборот, — реформы общества, существующего в условиях дефицита политических свобод при избытке общественной собственности. Очевидно поэтому, что формы развития обоих обществ идентичны только в воображении догматика, равно как значимость в жизни общества парламентских структур, тех или иных партий и правительств в разных странах совершенно не идентична и, значит, несравнима, даже если на первый взгляд все похоже. Во все времена и в любом развивающемся обществе обретают свое место только те силы, которые не утратили способности объективно мыслить и активно действовать.
Сходные выводы напрашиваются при сравнении предлагаемого мною ненасильственного изменения современного коммунизма и satyia — grahe (ненасильственное сопротивление) Ганди. Я не могу похвастаться исчерпывающими знаниями философии и тактики Ганди, но, насколько я смог понять, читая его сочинения и размышляя над ними в тюрьме, это — синтез специфической индийской традиции, условий, созданных британской колониальной политикой, и особого религиозного миросозерцания. Но что общего между европейской, балканской и индийской ментальностью? Можно ли отождествлять европейского и балканского интеллектуала, выросшего в обстановке революционного насилия, воспитанного на рационалистическом мировоззрении, как части процесса индустриализации общества, с человеком, исповедующим всетерпение, вневременные ценности, живущим в религиозной системе координат, где отсутствует самоценность личности, где диктат технического прогресса отступает перед нуждами человека?