Чонкин открыл глаза. Жан-Жак поднялся на ноги и принял облик капитана Миляги. Капитан через стол тормошил Чонкина двумя связанными руками и настойчиво требовал:
— Слышь, ты, скотина, проснись! На двор хочу!
Чонкин оторопело смотрел на своего разъяренного пленника и не мог понять, во сне видит это или уже наяву. Потом понял, что наяву, встряхнулся, встал неохотно, отодвинув стол, снял с гвоздя ошейник и проворчал:
— Всё на двор да на двор. Дня вам мало. Подставляй шею.
Капитан нагнулся. Чонкин затянул ошейник на три дырки, так, чтобы не душило, но и было достаточно туго, потом подергал, проверяя крепость, веревку и отпустил:
— Иди, да побыстрее.
Свободный конец веревки намотал на руку и задумался. Мысли его были простые. Глядя на муху, ползущую по потолку, он думал: вон ползет муха.
Глядя на лампу, думал: вон горит лампа. Задремал. Снова снился Жан-Жак Руссо, который пасся на огороде у Гладышева. Чонкин закричал Гладышеву:
— Эй, слышь, так это ж не корова, это Жан-Жак весь пукс твой сожрал.
А Гладышев злорадно усмехнулся и, приподняв шляпу, сказал:
— Ты за пукс не боись, а посмотри лучше, что он отвязался и сейчас убегет.
Чонкин с перепугу проснулся. Все было тихо. Храпел Свинцов, горела лампа, муха ползла в обратном направлении. Чонкин слегка потянул веревку. Капитан был все еще там. «Запор у его, что ли?» — подумал Чонкин, закрывая глаза.
Жан-Жак куда-то пропал. Молодая женщина тащила с речки корзину белья. Она шла и улыбалась такой светлой улыбкой, что Чонкин поневоле тоже заулыбался. И не удивился, когда она, положив корзину на землю, взяла его на руки легко, как пушинку, и стала покачивать, напевая:
— Ты кто? — спросил Чонкин.
— Ай не узнал? — улыбнулась женщина. — Я — твоя матерь.
— Мама, — потянулся к ней Чонкин руками, пытаясь обхватить за шею.
Но тут из-за кустов выскочили какие-то люди в серых гимнастерках. Среди них Чонкин различил Свинцова, лейтенанта Филиппова и капитана Милягу. Капитан протянул к Чонкину руки.
— Вот он! Вот он! — закричал Миляга, и лицо его исказилось в страшной улыбке.
Прижимая к груди сына, мать закричала не своим голосом. Чонкин тоже хотел закричать, но не смог и проснулся. Ошалело смотрел вокруг себя.
Все было тихо, спокойно. Слабым огнем горела лампа с прикрученным фитилем. Спали на полу пленники. Спала на кровати, отвернувшись к стене, Нюра.
Чонкин посмотрел на часы, часы стояли. Он не знал, сколько времени спал, но ему показалось, что спал он довольно долго. Однако капитан Миляга все еще был там, в уборной, о чем свидетельствовала намотанная на руку Чонкина веревка.
— Хватит, будешь еще там рассиживаться, — сказал Чонкин как бы самому себе и подергал веревку, давая понять, что действительно хватит.
После этого он выждал время, достаточное, по его мнению, чтобы подтянуть штаны, и снова подергал веревку. На том конце никто не отзывался. Тогда Чонкин поднатужился и потянул веревку сильнее. Теперь она подавалась, хотя и с трудом.
— Давай, давай, нечего упираться, — бормотал Чонкин, перехватывая веревку все дальше и дальше.
Вот в коридоре послышались уже шаги. Но они не были похожи на мягкие шаги капитана Миляги. Шаги были частые и дробные, как будто кто-то мелко семенил в твердой обуви.
Страшная догадка мелькнула в мозгу Чонкина. Изо всей силы рванул он на себя веревку. Дверь распахнулась, и в избу с недоуменным выражением на лице ввалился заспанный, перемазанный с ног до головы навозом кабан Борька.
32
Выбравшись на волю, капитан Миляга почувствовал сильное волнение и полный разлад всего организма. Сердце в груди трепыхалось без всякого ритма, руки дрожали, а ноги и вовсе не слушались, и капитан не видел никакого смысла в своем побеге. Там, в избе, было тепло и более или менее уютно, а здесь дождь, холод, полная темнота, и неясно, куда бежать и зачем.
Он не чувствовал волнения, когда перерезал веревку о примеченную еще днем косу, хладнокровно надел ошейник на кабана, хотя тот и сопротивлялся. Ворота в хлев были заперты снаружи, но капитан нашел дырку под самой крышей и с трудом пролез сквозь нее, разорвав на плече гимнастерку. И вот теперь он не знал, во имя чего это делал. Было темно, сыпал дождь, холодные капли, скатываясь по крыше, попадали за ворот и медленно ползли по спине. Капитан не обращал на это внимания, он стоял, прислонившись затылком к бревенчатой стене, и плакал.
Если бы кто-нибудь подошел и спросил: «Дядя, чего ты плачешь?» — он не смог бы ответить. От радости, что оказался на воле? Но радости не было. От злости? От желания отомстить? Сейчас не было в нем ни того, ни другого. Было полное безразличие к своей судьбе и ощущение беспомощности и бессмысленности всякого действия. Для капитана Миляги это было незнакомое состояние, он не двигался с места, рискуя, что Чонкин сейчас его хватится, и плакал, не понимая себя. Может быть, это была просто истерика после всего, что капитану пришлось пережить в последнее время.