— Генри сказал мне, что скульптура, несомненно, не могла сохраняться тысячелетиями в условиях, которые царят в туннеле Форсайта; что моя теория о внеаемных скульптурах нереальна. И он сказал мне, что знает, как возникло это лицо. Он показал мне блок красного песчаника, похожий на тот, из которого было высечено лицо. Он сказал мне, что определил и воспроизвел расположение молекул того каменного столба, из которого была изваяна статуя, — со всеми неправильностями структуры, то есть точно так же располагая более твердые, более устойчивые против эрозии части. Я понял не сразу. Тогда Генри поместил блок в специальную камеру и подверг его бомбардировке песком, несущимся со скоростью пятнадцать тысяч километров в час. Бомбардировка длилась полчаса.
— И в конце этого получаса…
— И в конце этого получаса у него было второе каменное лицо.
— И что ты думал тогда?
— Я не знаю, Дик. Я правда не знаю. Позже я сказал себе: хорошо, что некоторые люди — открыватели истин, и так же хорошо, что другие гонятся за мечтой. Но видишь ли, как я тебе уже говорил, эта истина не уничтожила мою мечту. Она только заставила ее отступить, удлинить свой путь настолько, что он потерялся в бесконечности. Это было неважно.
— Однако Генри восторжествовал…
— Над чем? Он не восторжествовал, Дик. Наука скромна. Она скромнее воображения.
— Но ведь были опять статьи и конференции. И теперь ты оказался жертвой.
— В очень малой мере, Дик, очень малой. Каменное лицо уже давно было забыто. Оставалось только любопытство. И в сущности, я оказался жертвой только в представлении твоей матери. Этого она мне никогда не простила. А может быть, не простила и Генри. Я не знаю… Я не хочу знать. Это прошлое.
— А прошлое тебя не интересует?
— Нет. Меня интересует только будущее.
Высокий, худой, слегка сгорбленный человек с залысинами на лбу и длинными седыми волосами, ниспадающими на шею, встал с кресла и подошел к окну. Снаружи была ночь. Над огнями Манхаттена небо было затянуто дымкой смога, которая давно уже становилось все гуще и гуще. Но за удушливыми миазмами, поднимающимися от бесконечных пространств всепожирающего города, все-таки слабо поблескивала горстка далеких звезд. Высокий, слегка сгорбленный человек долго смотрел на эти таинственные, подмигивающие, полузабытые искры. В его ушах звучали слова, которые много лет назад сказал ему Генри Сандерс…
— Вы видите, Фостер, случай тоже участвует в формировании природы. И иногда он скрывает от нас истину, потому что мы проецируем на проявления этого случая наши собственные мечты и фантазии, то есть побочные продукты подсознания нашей культуры. Вы помните старинную гипотезу: если бы обезьяна провела миллиарды лет за клавиатурой пишущей машинки, она в конце концов напечатала бы полное собрание сочинений Шекспира. Ну так вот, это произошло, Фостер. Обезьяной послужил ветер Венеры. Пишущая машинка — это блок песчаника. А собрание сочинений Шекспира — те несколько выступов и углублений в камне, которые благодаря вам некоторое время питали межпланетную мечту, эту сознательно допускаемую мистификацию… Но никто не ждет нас па звездах, Фостер, и это так же печалит меня, как и вас. Бесконечность остается темной и немой. Никто не оставил там для нас знака. Это всего лишь прихоть ветров.
Высокий, слегка сгорбленный человек повернулся спиной к окну и улыбнулся, глядя на своего сына. Но это была улыбка, обращенная внутрь, адресованная только самому себе. Потому что слова профессора Сандерса не испугали его.
— Я ошибся, — сказал он. — Никто не оставил для нас знака. Но разве это важно? Когда-нибудь мы полетим еще дальше, к звездам. Я не увижу этого дня, Дик. Не увидишь его, наверное, и ты. Но другие увидят. И наши потомки встретят не загадку каменной улыбки, созданной ветром, а дружескую теплоту живых улыбок. Ничто еще не кончено…
— Наоборот, — подхватил Дик. — Ничто еще и не начиналось!