Если бы мне пришлось когда-нибудь снять фильм, то изобразил бы я эту картину примерно так: раннее январское утро, кругом белая тишина. Только хруст наших шагов – на целые километры. Мы с Фёдором, как два партизана, в фуфайках и валенках, медленно бредём по степи в сторону размазанной по горизонту редкой опушки, где темнеет кладбище. Со стороны забоки тревожно каркает вороньё, напоминая о
“Под сосёнкой просила Марфуша”, – вспомнился благостный распев бабы Маши. Хотя какие тут могут быть сосёнки, рассуждал я про себя, – тополь да ива. Но когда мы добрались до места, я действительно увидел небольшую чахлую сосну, вероятно, посаженную кем-то “для красоты”. Тут мы и стали долбить.
Я начал работать ломом резво, отчаянно, как если бы откапывал сокровища. Федя покуривал в стороне, созерцая мой труд, и что-то смекал. Я не раз любовался подобной картиной в городе, где какой-нибудь работяга, стоя по колено в грязи, выковыривает провод, а другой, наблюдая и покуривая, проникает в метафизику происходящего. И никто не возмущается, сознавая значимость физического делания и действенного созерцания.
Увлёкшись работой, я не заметил, как Федя отлучился и принёс охапку хвороста из забоки. Подумал, что он хочет развести костёр, чтобы мы согрелись и отдохнули. Но когда он положил ветки на будущую могилу и поднёс спички, я был поражён своей глупостью: разогретая твердь комьями отлетала в стороны, а остриё лома с каждым взмахом уходило всё глубже и глубже в недра могильной земли…
Обратно мы шли мимо руин полуразрушенного коровника, разобранного на кирпич, – задумчивые и голодные. Тускло светило солнце. Я не знал, который теперь час и как долго я вообще нахожусь в этом месте. В голове было как в глухой кадушке – темно и пусто. Испарялись готовые фразы, остроумные мыслишки, ненужные в этой тишине. Не знаю, думал Фёдор о смерти или о своей жене с малолетним сыном, скучал он или был счастлив… Позыв к любительской психологии рождается от безделья и сытого желудка, а мне было не до того. Нужно было похоронить старушку, пока не началась вьюга и не замело протоптанную тропу.
Вернувшись в свою избу, я первым делом затопил печь и поставил на чугунную плиту ведро со снегом, решив наконец помыться. Завтра – похороны Марфуши, и почему-то, не знаю почему, я переживал это событие как что-то мне близкое. Может, потому что читал Псалтирь над покойницей… или потому, что долбил для неё свежую могилу. Как бы то ни было, эти вещи делали меня причастным к происходящему здесь, в деревне.
Стоя нагишом в тазике и намыливаясь куском окаменевшего мыла, думал: приедет или не приедет на грузовике Степан, что он за человек и какое имеет отношение к деревне. Я и не заметил, как стал жить новыми именами, запахами, образами, наполнявшими древнее пространство моей добровольной ссылки…
Знакомство со Степаном произошло в избе бабы Маши, куда я отправился ближе к вечеру, чтобы помочь с похоронами. За столом сидел угрюмый человек лет пятидесяти с большим животом и лицом водителя городского автобуса. Я вежливо поздоровался и сел на лавку.
– Ты, что ли, приезжий? – выдавил Степан, не глядя на меня.
– Я, – улыбнулся я ему.
– И на кой тебя сюда занесло? Сидел бы лучше дома, мамкины пироги ел. Мало ли по деревням спивается, – покосился он на Фёдора, который был тут же и чистил у печи картошку.
– Да учёный он, хальклор собирает, – вступилась баба Маша. – Ты скажи спасибо, что помощник нашёлся. А то надёжи на вас… тьфу, – вздохнула хозяйка, не переставая месить тесто для поминальной стряпни.
Степан выдержал паузу, покашлял в кулак и, поглаживая плешь, сказал:
– Ну, пойдём, учёный, покурим, что ль.
И мы вышли во двор покурить.
По грустным глазам и ленивой фигуре Степана было видно, что он человек добрый, и меня забавляло, как он напускает на себя важность. Дело его заключалось в том, чтобы по выходным привозить из города в глухие селения продукты и то, что попросят люди. Деревенские называли его фургон “лавкой”. Иногда он обменивал магазинные продукты на свойское мясо, творог, яйца, чтобы продать на городском рынке подороже. Тем и жил. Степан был когда-то женат, в молодости играл в заводском оркестре на трубе, читал Стругацких, но в девяностые всё пошло к чёрту. На последние деньги он приобрёл старенький грузовик и стал шоферить.
– Что, красиво? – спросил Степан, заметив, что я гляжу в сторону забоки.
– Красиво, – нехотя ответил я.
– Красиво… – передразнил Степан и с прищуром затянулся. – Тут не в красоте дело. Тут всё детство моё прошло. Вон то дерево видишь? Слышь, чё говорю… видишь здоровый тополь возле коровника?
– Вижу.