— Знаешь, Юра… Вот я одета, обута, сыта, но разве только это нужно человеку? Приду я к своей подруге, в доме у нее как-то светло, дружно, только и слышно: «Наташенька… Наташа…» А у нас, едва появляется отец, так сразу же все умирает. Ему ничего не стоит при мне, при маме так выругаться, что уши вянут. Он меня даже по имени-то не называет. Я для него «чадо», «артистка с погорелого театра», «полоротая», «безрукая»… Он и маму… Она боится рот раскрыть — заступиться за меня. А я не позволю командовать собой, я не кукла, надетая на чью-то руку.
Лицо Вали затвердело и сделалось взрослее.
— В общем, потерпи, казак, атаманом будешь. А там поступишь в институт или техникум, переберешься в общежитие… Ну, идем! Все-таки надо отведать маминых пельменей.
Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и вышли в шумящую комнату, сели рядом с Сережей и Женькой.
— Ну как, бродяга, узнал теперь настоящие сибирские пельмени? — спросил Юрий.
Женька сладко зажмурился, похлопал себя по животу и застонал от удовольствия. Сережка немедленно проделал то же самое, рассмешив ребят. Сидевшая вблизи Алексеевна, услыхав Юркин вопрос, пьяненько закричала:
— Ой да ребятишки! Смотрю я на вас, смотрю да как резну плакать! Многое вы не знаете. Ведь вы даже хлеб-то настоящий не знаете! Разве это хлеб — теперешние фабричные кирпичи?
— А чо им говорить, чо им говорить, — протараторила какая-то сдобная, тугая бабенка. Юрий никак не мог ее припомнить. «Наверное, чья-нибудь… свекровь, или сноха, или… как там еще?» — усмехнулся он.
— Бывало, мамаша поставит квашню на печь, а за ночь тесто и поднимется шапкой. — Алексеевна не говорила, а вдохновенно пела. — Не доглядишь — и сорвет оно тряпицу, и поплывет через край… В русской ведь матушке-печке пекли… Вытащит мамаша деревянной лопатой буханки с мучными донцами. Горячие, духовитые, язык проглотишь… Вкус домашней буханочки совсем другой, чем у кирпича. Куда там!
— Ну чего ты, милая, хочешь! — всплеснула руками мать Юрия. Лицо ее от пышущей плиты, от рюмки распарилось. — Они в городе-то и молоко настоящее не знают. Ведь хозяйка раньше кормила свою буренушку сенцом-поляком и пойло-то не всякое давала. Зато утром нальет молоко в кринки, а к вечеру в них на два, на три пальца сметаны. Потомит в русской печке, вытащит чугун, а на молоке пенка. Розово-коричневая. Теперь они и не знают, что такое пенка.
— И даже что такое чугун и русская печка — не знаем, — шепнул Женька, и Юрий засмеялся.
— А что вы хотите! — совсем разошлась мать. — Как запряжешь, так и поедешь! В колхозах по науке кормят коровенок: и силос им, и витамины всякие, и кукурузу, и еще бог знает что суют! А не подумают, что вкус молока от этого самого силоса да кукурузы совсем другой. Да просто никакого вкуса нет. Белую воду доят, только и всего.
— А чо им говорить, чо им говорить, — опять безнадежно махнула рукой «свекровь или… как там еще».
— Холера вас возьми, с вашей нонешной суетой! — глухим, загробным голосом закричала Валина бабушка. — А рыба-то, рыба? — Она прокричала это так, как обыкновенно кричат «караул». — Ведь они, — бабка тыкала ложкой в сторону Юрия с Женькой, — настояшшую-то рыбу и во рту не держивали. Ну, ладно, осетрину, семгу, белугу там, стерлядку всякую — это уж купцы жрали. А мы, простые люди, пироги-то стряпали да уху варили из кострюка, хариуса, ленка. Так это же двиствительно еда была! А теперь навезут в магазинишки всякую морскую срамоту — ешьте, мол, ребята! И едят. И даже не знают, что простой речной чебачишко в тышшу раз вкуснее любой этой морской рыбищи.
— А чо им говорить, чо им говорить!
— Ну, бабка, ну, дает, — хохотнул Валерий. — Прямо самого министра рыбной промышленности за жабры хватает!
— Ну, стерлядка там всякая да нельма — ладно уж, бог с ними! Но хлеб-то… Эти фабричные кирпичи…
— Да разве, Алексеевна, прокормишь домашним хлебом, домашними пирожками да пельменями такую махину, как наше государство? — вступила в разговор тетя Надя. — Без машин тут ничего не сделаешь.
За столом уже шумели вовсю. Несколько женщин затянули: «О чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь…» Тетя Надя с удовольствием присоединилась к поющим: попеть она любила. Опустевшие тарелки наполняли снова дымящимися пельменями. Плыл папиросный дым, было душно; приоткрыли дверь из коридора в сени. Над полом заклубилось, потекло белое, морозное…
Юрий, Валя, Женька и Сережа вышли из-за стола, устроились в уголке и включили проигрыватель. Сличенко со страстью запел цыганские романсы.
— Это идет вторая часть родственной вечеринки, — сказал Юрий. — Ее еще можно терпеть.
Сережа забрался к нему на колени.
— Я тебя, кум, завсегда ценил, ценю и буду ценить, — клялся кому-то Юркин троюродный дядя, седой, косматый, в новом, еще не обмятом синем костюме.
— И, милый, да разве я забуду, как ты в голодное время выручил меня с мукой…
Они выпили и рванули коровьими голосами:
В одном месте целовались, в другом, вспоминая умерших и погибших на войне, — плакали.