В Шеффилде выступал с лекцией мой (и не только мой) старый знакомец Ханс Ульрих Гумбрехт. Излагал свою идею о необходимости гуманитарных штудий для современного университета: они создают атмосферу вариативного, свободного мышления и тем самым полезны для творческого приращения знаний, даже в точных и технических науках.
В качестве одного из подтверждений он привел тот факт, что в мировом рейтинге университетов в последнее время идут вверх технические университеты с программами humanities. В этот момент я понял, что сам учился в таком заведении, — только это был не университет, а Вторая физико-математическая школа с ее исключительно сильной литературной программой. То есть эта тенденция действовала еще в Советском Союзе.
И, конечно, пародией на нее выглядит нынешнее создание теологических кафедр в некогда передовых технических вузах России. Из всех традиций культуры выбрали самую догматичную и пытаются привить ее физикам: какое уж тут свободное мышление.
Мысль и слово
12.05.2016
Недавно, при ответе на некую анкету о переводе, мне пришла в голову идея, которая удивила меня самого и с которой вряд ли многие легко согласятся: «Задача переводчика — освободить мысль от слова, от языка и культуры, где она была высказана».
То есть мысль — существо бессловесное, она как дух веет где хочет, воплощается во всяких формах, иногда языковых (различных), а иногда и неязыковых (в образе, жесте, поступке). Переводчик, заменяя одно ее словесное выражение другим, ищет ее внесловесный инвариант; потом его приходится облекать в какую-то новую форму (языка, на который переводишь), но сначала нужно, чтобы он блеснул неприкрытым, без всяких слов.
О том, что слово заглушает мысль, писал еще Тютчев: «Есть целый мир в душе твоей / Таинственно-волшебных дум, / Их оглушит наружный шум, / Дневные разгонят лучи, — / Внимай их пенью — и молчи!» А вот запись Витгенштейна, где речь идет не о «наружном шуме» вообще, а конкретно о языке: «…часто голос философской мысли так тонок, что звук произносимого слова уже перекрывает ее, и я больше не могу ее расслышать, когда меня о ней спрашивают и приходится пускаться в рассуждения».
Если так, то переводческая задача противоположна писательской. Писатель (да и мыслитель, ученый, вообще любой автор-сочинитель) должен уловить, заклясть мысль, заключить ее в рамки совершенного словесного выражения, подчинить строю своего языка: «И замыкаю я в клетку холодную…» — самокритично признавался Блок. А переводчик, наоборот, отворяет клетку, снимает с мысли словесное заклятие — пусть себе гуляет между разными языками, примеряя на себя разные формы выражения.
Понятно, что «писатели» и «переводчики» здесь — это не две разные группы людей, а два разных ремесла, которыми может параллельно заниматься один и тот же человек. И все же среди литераторов приблизительно выделяются две категории: «писатели-переводчики» и «чистые писатели», которые ни за что не станут ничего переводить, разве что по сугубой нужде; и это, вообще говоря, не зависит от знания ими иностранных языков.
Идеальный тип писателя — скупой рыцарь, который копит сокровища; а идеальный тип переводчика — ухарь-купец, который любые сокровища пускает в оборот. Писатели чаще бывают националистами, а переводчики — космополитами.
«Голый остров»
21.05.2016
Закрыл еще одну лакуну в своем кинематографическом опыте — посмотрел «Голый остров» Кането Синдо, знаменитый шедевр, первый приз Московского кинофестиваля 1961 года, лучших его времен. Интересно смотреть этот фильм ретроспективно, в историческом контексте.
Это фильм-картина — принципиально статичный, без развития, в нем бесконечно и любовно изображаются одни и те же трудовые действия крестьянской семьи, возделывающей скалистый островок в море. Туда приходится возить пресную воду с большой земли — вручную, ведрами на лодке, чтобы поливать посевы; и большая часть экранного времени занята именно этими челночными плаваниями героев туда-сюда, то вдвоем, то поодиночке. Сходным образом — как монтаж многих поездок туда и обратно по одному и тому же маршруту — был построен роман Мишеля Бютора «La modification» (1957), но он заканчивался выходом героя из бесконечного повтора, обретением сознания; здесь же никакого выхода нет, и даже болезнь и смерть одного из детей никак не изменяют жизнь родителей. Будь это европейский фильм, его главный мотив заставлял бы вспомнить о бочке Данаид, но у японцев могут быть другие ассоциации.