Отцу вообще нравилось порой подделываться под простачка. В те годы было принято проводить после работы ужасно серьезные лекции с обязательной на них явкой. Когда слушателям докладывали о тяжкой доле негров в джунглях капитала и провозгласили — «один человек ничем не хуже другого», отец будто бы поднял руку (об этом зашла речь как-то на вечеринке у них дома) и попросил слова. «Совершенно правильно!» — подольстился отец к лектору и добавил от себя, мол, на его взгляд, один человек иногда может быть чем-то лучше другого! На него якобы очень пристально посмотрели с трибуны, а отец одарил лектора самой простодушной и верноподданической улыбкой.
Да! Отец был не лыком шит, и юноша до тех пор не мог разобраться в его закидонах, понять его намерения, пока не заметил, что он забывает на столе то одну, то другую отверстую книгу — Фейхтвангера, Генриха Манна и бог знает кого еще. В этих книгах, открытых на нужной странице, повествовалось или об унижении Генриха Четвертого в связи с Варфоломеевской ночью, или о еврее Иосифе Флавии, который вместе с римлянами вынужден наблюдать за разрушением храма в Иерусалиме. Осмеянные, уязвленные великие люди в тех ситуациях, когда трудно остаться великими. И тут молодой человек, конечно, понял, на что отец намекает: ему хотят преподать разницу между формой и содержанием, между чем-то действительным и чем-то лицедейским. Но ведь это шито белыми нитками — юноше даже стало не по себе.
Однако несмотря на все это, дабы положить конец нетерпимым выходкам отца, мальчик пришел к достаточно остроумному решению. Когда он в очередной воскресный день притащился к вокзалу с мерзкой двуколкой цвета карбункула, на ее оглоблях красовались розовые бантики из широкой шелковой ленты… Отец в глубоком раздумье уставился на мальчика, а тот улыбался любезно, невинно и лукаво. (Кто знает, может быть, такая же улыбка играла на его лице, когда он предавался музыкальным излишествам.) Отец ничего не сказал, усмехнулся, и молодому человеку показалось, что на сей раз неловко стало старшему европейцу.
Как отец относился к политике? Он не любил распространяться на эту тему. По вечерам он занимался верховой ездой, высшей математикой и теорией каких-то пленок. Над отцом отца, то есть над дедушкой мальчика, нависла опасность, затем отпавшая (его чуть было не признали кулаком), вполне естественно, это не слишком вдохновляло отца. Один лишь раз он сказал нечто такое, что крепко запало в голову юноши: на свете достаточно много интересного, и интеллигентный человек сумеет устроить свою жизнь так, чтобы не заострять внимания на общественных течениях, господствующих в настоящее время.
Не следует забывать, что время было суровое — конец сороковых годов.
Как бы всё сложилось в дальнейшем, Эн. Эл. не знает, поскольку вскоре отца унес неожиданный инсульт.
Эн. Эл. помнит его в гробу, в темном костюме и с удивительной улыбкой, застывшей на устах, — казалось, он что-то существенное уносит с собой. Слишком рано умер отец, чтобы Эн. Эл. мог понять его до конца.
Однако же следует повернуть немного вспять, к тому времени, когда еще был жив отец. Надо ведь рассказать и о «первых мужеских чувствах», хотя, конечно, насколько они мужеские, вопрос весьма спорный, и все-таки его сознанием и подсознанием завладевала женщина.
7
Как упоминалось, для существа лежебокого, в некотором роде склонного к лени, не столь уж легко и приятно заниматься физзарядкой и водными процедурами, но с этим как-то обошлось, тем более что к холодной струе, попадавшей в теплую со сна пупочную впадину и заставлявшей тело содрогаться и протестовать, можно было относиться как к некоему мазохистскому наслаждению. Хотя наружную оболочку драили и отмывали дерзкой мочалкой и лихими окатываниями, с нутряным дело обстояло сложнее. Туда, в застенки подсознания, проникнуть далеко не просто — н-да, если свою греховную плоть истязать подобно монахам, повесить на шею пудовую цепь, хлестать себя нещадно, может быть, успех и будет обеспечен, но — хорошенькое дело! — ведь тут отдает средневековьем, что совершенно чуждо европейскому духу, стремящемуся к свету.
(Кажется, «вопросы европеизма» требуют небольшого отступления, краткого пояснения, дабы не бросить тень на воспитательные принципы отца.
Однажды под вечер молодой человек листал большой, богато иллюстрированный альбом по античному искусству. Поскольку греческое и римское искусство в эпоху ренессанса обрело новую славу и благодаря чистоте своих форм находилось в полном ладу с упомянутым выше «принципом Черни», юноша усердно старался восхититься одной из прекрасных круглогрудых дев Праксителя. Однако та нисколько его не вдохновляла. Оставляла холодным как холодный мрамор, из которого была изваяна. И юноша счел нужным сказать отцу, что ему никак не удается воспламениться античностью — естественно, в «