Уже можно было и надо было возвращаться в клуб, а он все стоял и стоял тут, в зарослях бурьяна, среди высоких мохнатых — черных и серебристых — кустов чертополоха и полыни, стоял переживал в очередной раз свое полное одиночество, и как это бывало с ним часто в подобные минуты, он одновременно и тяготился и наслаждался таким своим состоянием. Тяготился и наслаждался тягостью своего одиночества...
А потом почувствовал, что пора, и так простоял долго, ребята будут недоумевать — где он, стряхнул с себя свою меланхолию и пошел в клуб.
Он вошел в зал, и к нему сразу же подошли свои: Алик, Коля Корж, Галушко...
Петро — немножко непривычный и стесненный в выходном черном костюме — протянул ему свою темную трехпалую ладонь и явно с гордостью за него, своего помбригадира, громко сказал:
— Молодец! Молодец, Максим. Хорошо говорил. Мастер!
И потом, когда они сидели рядом и слушали выступления совхозных артистов, Петро нет-нет да и поворачивался к нему, улыбался довольный и сжимал своей клешней его руку. Да, Петро гордился им в этот вечер, это он, Максим, видел; и, если уж откровенно, и сам он тоже был горд гордостью за него всех своих бригадных ребят, а особенно, конечно, Галушко. И еще не пытался скрывать Петро — будто только вот теперь он и увидел по-настоящему его, их зеленого помбригадира, и сразу же проникся к нему какими-то особыми, доверительными и нежными чувствами.
На танцы им не хотелось оставаться, — вернее, ему просто не из-за кого было там оставаться, не было у него там никого (да и где Она у него вообще была? где?..), и они: Галушко, Степан Марченко и он — после выступления самодеятельности ушли из клуба.
Нет, никогда не забудет он этот их вечер в степи, а потом и ту ночь на берегу Аята!
Центральная усадьба осталась позади, а они, в вечерней степной тишине, все идут и идут по накатанной просторной дороге — все дальше и дальше уходят, в высокую и густую, еще сочнозеленую, в самом наливе, пшеницу.
Тихо, тепло, легкая росная свежесть. И воздух — почти сладкий, медовый от налива пшеницы. И все в звездах над головой темное июльское небо...
Идут медленно, довольные и вечером в клубе, и самой ночью, простором — и готовые идти вот так не спеша по степи без конца. Он, повыше их, посредине, Петро и Степан, оба ему по плечо, — по бокам.
То ли лермонтовский вечер подействовал на всех, то ли степь и звездная ночь навевают свои настроения — кто ж его знает?! Но хочется им всем чего-то такого небудничного, чего-то особого, возвышенного... такого, чего и самим себе не назвать.
Это Степан. Голос у него не сильный, но выразительный, мягкий, чистый.
Как и все невысокие, Степан держится очень прямо, голова с темной шевелюрой откинута назад. Поет он сейчас с явным удовольствием, с наслаждением.
Они не подпевают Степану. Петро, наверное, и слов не знает, а он, Максим, не хочет портить хорошее исполнение.
Тихо, хорошо, просто-таки божественно в степи. И над ними, в прозрачной черноте ночи, звездная арка Млечного Пути.
Божественные стихи; божественное, ни на что не похожее состояние!..
Да и в какой душе, в каком человеческом сердце не отзовутся эти слова?! И уж тем более — в нашей русской душе, в нашем русском сердце, веками взлелеявшем свою грусть на безбрежных печальных просторах своей необъятной России-Родины и выразившем его русскими же словами с такой вот пронзительной поэтической силой!..
Степан умолк. И жалко стало, что чудные эти стихи спеты все от начала и до конца, а повторить их еще раз сейчас же — нельзя, невозможно. И говорить тоже ни о чем нельзя — и никто из них не произносит ни слова, все трое молчат, молча идут и идут медленно в глубь полей по накатанной черной дороге...
Тихая звездная ночь. И степной необъятный простор. И ребята свои. И пшеница...