Вскочишь, бывало, с печи — будто и сна не бывало ни в одном глазу. Подтянешь портки, ноги — в валенки, и — к столу. Мать уже начистила горячей картошки, намяла ее, плеснула в миску молока. Дружно едим: Федька захватывает со дна, покруче, я сцеживаю молочко. Поев, бежим к сараю. У сарая уже хлопочет дед. Кобылка запряжена; на телеге белеют рукоятки граблей, отшлифованные дедовыми ладонями навильни, рядновые мешки. Вернее, даже не мешки, а мешища: всякие там наматрасники, тряпичные одеяла — все то, во что можно набивать лист.
За листом едем всей семьей — и мы, ребята, и мать, и дед, и бабка. Дед с места в карьер начинает погонять кобылку. На всю улицу раздается дребезжанье колес по звонкой, заледенелой земле. Бабка охает, уговаривает ехать тише. Дед не слушает ее уговоров: он боится опоздать.
Лес встает вдалеке черной стеной. Из-за его оголившихся крон мигают станционные огоньки. Уже на опушке Погорелого чуешь: ожил лес! Отовсюду доносятся людские голоса, всхрапывание лошадей, потрескивание ломаемых сучьев.
Дед останавливает кобылку и, не привязав ее, торопливо хватает грабли. Надо как можно скорее огрести участок. Если народу в лесу немного, то дед пройдется меж деревьев, поглядит, где листу погуще. Но чаще всего бывает так, что выбирать не приходится. Лучшие участки с вечера заняты. Тогда дед спешит захватить любой участок — лишь бы побольше.
Вот он схватил грабли и, широко махая ими, пошел вдоль опушки, будто с крюком на покосе. За ним — мать. Она гребет, а сама все покрикивает:
— Вы чего мешкаете, лентяи! Федя, Андрей, — оттуда, с того конца, гребите!
Мы берем с телеги грабли и бежим в глубь леса. Тут сумеречно и жутковато. В тишине слышно, как падают на землю листья с дубов. Они падают не спеша, — то поодиночке, когда не дует ветерок, то дружно, словно кто из шапки их сыпанул, — это когда подуло свежаком с опушки…
Кружатся, летят сухие листья. Шорох их сливается с шорохом подминаемой ногами травы, с шумом оголяемых вершин. Постоять, полюбоваться бы этим тихим морозным утром. Но некогда: мать торопит, норовя огрести делянку побольше. И все мы — и Федька, и я, и бабушка, разойдясь в разные концы леса, гребем навстречу друг другу, стремясь скорее замкнуть кольцо — границы нашей делянки. У нас много граблей. Это нам удается. Теперь сколько бы ни наехало мужиков в Погорелое, никто не посмеет сгребать на нашей делянке. Ничего: походят-походят — да в Горний поедут. Там хоть дубняка нет, зато есть березняк. Березовый лист тоже годится…
Отмежевав уголок леса, дед веселеет. Теперь можно и покурить, и к соседям заглянуть: не поспешил ли он? Не лучше ли у соседа делянка?
Уже засветлелось на востоке; уже видно стало, как и тут и там меж черных дубовых стволов мельтешат люди с граблями. Закурив, дед идет к соседу. Им оказался Ефан. Спустя некоторое время дед возвращается довольный: Ефанка хоть и раньше выехал, а у нас делянка не хуже его.
На радостях дед дает нам коробку со спичками и разрешает запалить костер. Мы с Федькой бросаем поверх кучи листьев валежник и поджигаем. Костер разгорается быстро. Мы бросаем в огонь желуди, и из костра то и дело доносятся хлопки: то лопается панцирная кожица янтарных, тугих желудей.
Печеные желуди — сладкие; мы их выкатываем из огня палочкой и едим, обжигая руки и губы.
Тем временем на поляне вырастают горы сорванных листьев. Пора набивать дерюжки.
Мать и бабка растягивают дерюжку на луговине; дед берет ее за края и, навалившись на кучу, толкает непослушные листья в огромное чрево мешка. Мы снуем в ногах у деда — помогаем.
Наматрасник кое-как заполнен. Теперь надо набить его как следует. Мешище ставят на попа; края горловины, куда бросают лист, напрочь привязывают к сучьям дуба. Дед берет меня подмышки и, приподняв высоко над землей, бросает в мешок. Я должен утаптывать лист.
Сначала, пока дерюжка набита кое-как, уминать лист очень трудно. Провалившись на самое дно мешка, я кувыркаюсь там из угла в угол. Сверху на меня беспрерывно сыплется пахучий сухой лист. Но вот мало-помалу листья под ногами начинают уплотняться, и я поднимаюсь все выше и выше. Я уже могу ухватиться руками за сучковатую ветку дуба. И я хватаюсь за сучья, взбираюсь на дуб, прыгаю с высоты в дерюжку.
— Будя шалить! — кричит дед.
Он ловит меня, ссаживает на землю, а сам залезает наверх: уминать мешок надо так, чтобы он звенел, когда ударишь по нему ногой. Едва дед залез в дерюжку, сразу же выясняется, что она наполнена лишь наполовину.
Захватывая лист в охапки, мать и бабушка бросают его прямо на деда. И на бороде, и на зипуне, и на шапке — всюду на нем висят дубовые листья, отчего Андрей Максимович становится похож на лесного гнома, которого я видал как-то на картинке.
Таким дед мне очень нравится. Я подхватываю охапку и пытаюсь тоже добросить до деда. Но не достаю. Ветер подхватывает брошенные мною листья и несет их в сторону костра.
— Будя! — Дед отряхивается и, отцепив привязки, стягивает горловину дерюжки веревками.