Они сидели передо мной — первый, которого я больше знал по добрым воспоминаниям липяговцев, и последний — Володяка, мой институтский товарищ, можно сказать, друг. Смотрел я на них и думал. Вот, думаю, у древних мудрецов была такая поговорка: «Все к лучшему в этом лучшем из миров…» И невольно сравнивая сейчас первого нашего липяговского председателя с последним, я на минуту усомнился в неопровержимости мудрости древних. Но именно на одну-разъединую минуту. Ибо без Володяки после объединения все-таки стало лучше.
Я пристально наблюдал за Чугуновым. Он был для меня человеком-легендой. Что только о нем не рассказывали! В бытность его председателем у него не было ни семьи, ни имущества. Он снимал угол у одинокой старушки. Весь день у людей на глазах. Спал ли он когда-нибудь? Никто толком не знал. Чугунок весь принадлежал делу, артели, которую создавал. Семьей-то он обзавелся уже потом, когда служил в рике.
Чугунов курил и спокойно выслушивал собеседника. Выслушивал до последнего слова, как будто в этом последнем слове и заключался смысл всего.
Подвыпивший же Володяка, говоря, вздымал кверху руки, кричал громко, выкрикивая слова, как лозунги:
— Они сделали мой колхоз бригадой! Они думали, что так лучше! Дудки! Они еще меня позовут!
— Кто «они»? — улыбнувшись, спросил Чугунов.
Володяка стих, поморгал бесцветными ресницами. Кто они, эти страшные враги его, он и сам не знал.
— Липяги село большое. Домов четыреста, а то и более, — сказал Павел Павлович. — Но при теперешней технике, может, и выгоднее иметь один крупный колхоз.
— Было когда-то четыреста, — заметил я. — А теперь если половина дворов осталась, и то хорошо.
— Да, обезлюдели Липяги, — согласился Чугунов.
— Чепуха! — Володяка снова рыгнул. — Моста через Липяговку сделать не могут. Тракторы в объезд по десять километров ездят. Разве можно такое наблюдать равнодушно? Ну, скажите, можно? Жена ругает: успокойся, брось. Ей, дуре бабе, не понять, что не о себе беспокоюсь, а о народе. О народе! Из-за этого и в рюмку стал чаще заглядывать.
— Зачем же вы так о жене?
— А что жена! За меня любая пойдет в Липягах, лишь позови!
Чугунов ничего не ответил, только пожал плечами. Он погасил папиросу, ткнув ее в край пепельницы, полной окурков, потом вздохнул и сказал тихо:
— Я бы о своей жене так не говорил. Хотя… и она оказалась женщиной… — Он не договорил, замолчал.
Я подумал, что сейчас самый подходящий момент спросить Чугунова о семье, обо всем том, что с ним стряслось. Я извинился и спросил.
Лицо Павла Павловича погасло, глаза сделались грустными.
— Пришлось вернуться к старой профессии.
— Работали в шахте?
— Да, работал в шахте.
Видно, ему не хотелось говорить об этом более подробно. Не знаю, что было тому причиной: врожденная ли скромность или воспоминания о той поре слишком больно отдавались в его душе. Чугунов снова закурил и, не сдержавшись, встал из-за стола.
— Чего расспрашиваешь? — проговорил Володяка. — Будто не знаешь: сидел человек! Не будем теребить прошлое. Давайте выпьем за будущее! — Он взял со стола бутылку, налил водку в стаканы.
Мы чокнулись. Чугунов стоя выпил, поморщился, закусил и нервно заходил по комнате взад-вперед.
— Да, сидел, — заговорил Чугунов. — Все называют так: сидел. И еще есть одно слово, которое я терпеть не могу, «реабилитированный». Почему не люблю? Потому что в этом слове есть какая-то человеческая неполноценность. А я не считаю себя хоть капельку человеком неполноценным. Все эти семнадцать лет я жил, работал. Воркута. Караганда. Шахты. Оторванность от семьи, от мира. Но все эти годы я считал себя коммунистом. Да, да! Были и такие, которые поносили все и вся. А я верил, что несправедливость будет исправлена. И она исправлена.
— Ничего себе «исправлена»! — ухмыльнулся Володяка. — Семнадцать лет украли у человека. Всю жизнь сломали. Кем бы вы были теперь? Председателем облисполкома, секретарем обкома, не менее! А вы начинаете сначала, учителем…
Чугунов остановился перед Володякой, осуждающе покачал головой.
— Вы еще очень молоды, друг мой, — сказал он. — В молодости кажется, что ты центр всего, пуп вселенной. А между тем историю творит не один человек, а человечество. Что я? Меня вызвали, передо мной извинились, вернули партийный билет, ордена… — Чугунов постучал по алой ленточке, к которой был прикреплен орден. — Мне предложили пенсию. Я сказал: нет! У меня есть еще силы, и я хочу работать в меру своих сил. И так поступили с каждым невинно пострадавшим. Дело не в личном, в конце концов. Несправедливость исправлена исторически. И в этом сила партии. Я так понимаю.
— И куда же вы поехали, когда вас освободили? — не утерпев, спросил я у Чугунова.