Листовки все же были пущены по рукам, одна из них каким-то путем попала к надзирательницам. В тот же вечер Зырянский пригласил Аню к себе. Она не знала, зачем понадобилась переводчику, она после того как спасла его от разъярившихся женщин, ни разу с ним не виделась и шла без боязни.
Зырянский встретил ее сдержанно-вежливо. Он, разумеется, не опустился до банальных благодарностей, но дал почувствовать, что оценил ее поступок. Во всяком случае, разговор между ними почти сразу соскользнул на близкую обоим тему — киевское житье-бытье, довоенные годы, мирное время… Аня понимала, что его разглагольствования не что иное, как подступы к главной теме, держала себя так, будто между ними ничего не стряслось. Зырянский оценил это и после некоторых колебаний перешел к делу. Он достал из ящика листовку.
— Приказано перевести на немецкий, — буркнул он.
Аня окинула листовку безразличным взором, и в глазах Зырянского отпечаталось сомнение: знала ли она, о чем речь в этой бумажке, или же действительно видела ее впервые? Конечно, он не причислял ее к праведницам, о нет! Да и как было причислять: в конце концов оберштурмфюрер Зейсс неспроста приглашал ее к себе… Но, с другой стороны, если она сожительница Зейсса, то зачем ей было спасать его от рук лагерниц?
— Переведите, раз приказано, — пожала плечами Аня и повернулась к трюмо. В зеркале она увидела напряженно-выжидательную мину, застывшую на лице Зырянского.
— Вы могли бы помочь.
— Каким образом? — Мысли ее заметались в сумятице: уж не намек ли это на широкую осведомленность Зырянского? Быть может, он проведал, что она служила в свое время у небезызвестного коменданта Киева Эбенгардта?
— Я не в смысле перевода… Вы ведь не владеете немецким?
— Немецким? — Аня колебалась, она еще не уловила, к чему клонил Зырянский, и не могла решить, как лучше ответить.
— Я имею в виду происхождение…
— Чье? — насмешливо осведомилась Аня, оттягивая время. Она понимала, что он циник, но циник трезвый.
Зырянский внимательно посмотрел ей в спину, сказал:
— Листовки. Первородство, так сказать.
Аня поводила пальцем по зеркалу. Ей казалось, что Зырянский занимался словесной эквилибристикой, пытался в чем-то подловить ее. В чем? Если бы он знал о том, что служила она в комендатуре не ради хлеба насущного а что только друзья помогли ей бежать, то вряд ли она пользовалась бы некоторой свободой, если можно назвать свободой заключение в этом лагере… А может, он ищет союзницу — на случай крутого поворота, который неотвратимо надвигался?
— Я владею немецким, — не стала скрывать Аня.
— Так и знал… Осмелюсь спросить: когда покинули Киев?
— Давно.
Зырянский убрал листовку в ящик, достал бутылку. Он повертел ее в руках и поставил перед собой, как будто не решаясь налить в рюмки.
— Вы смелая, землячка! — сказал он. — Хочу выпить за смелых.
Листовки беспокоили и без того встревоженную администрацию. Оберштурмфюрер Зейсс докладывал высшему начальству о возросшей активности заключенных, связывал это с появлением вблизи лагеря партизан и, конечно же, с обстановкой на фронте… Он добивался срочной эвакуации лагеря, однако на первом плане у немецкого руководства стояли другие вопросы.
Улучив подходящую минуту, Аня шепнула Симе-командирше о стремлении Зырянского выявить канал, по которому попадают в лагерь листовки, это, в свою очередь, обеспокоило Симу. Но прямой угрозы покуда не было, а косвенная висела над ними всегда, и распространение сводок продолжалось. Приближение фронта оживило разговоры среди женщин.
С утренним подъемом в бараках зашумело, как в ульях. В блоке, где жила Сима, выделялся крикливый голос Дудкиной. Сима пробовала угомонить ее, но та и слушать не хотела.
— Брось, командирша!.. Я начистоту с Ангелочком! — тыкала она пальцем в аккуратную надзирательницу Эльзу. Эльза-Ангелочек происходила из прибалтийских немок и достаточно владела русским.
— Глупая баба… — сказала она.
— Кто глупая? — не унималась Дудкина. — Тебе хорошо умничать, отъела зад! Погоди, придут наши.
— Ваши? — В руках Ангелочка заиграла плетка, такими штучками надзирательницы охаживали, случалось, лагерниц по лицу. Но на этот раз Ангелочек попятилась и ушла.
Чтобы внести какую-то разрядку, Сима запела:
Как ни странно, песню эту любили охранники и надзирательницы, и даже Зейсс. Оберштурмфюрер, в принципе не одобрявший песнопение среди заключенных, разрешал и сам частенько слушал «Катюшу». Мало-помалу говор в бараке стих, женщины одна за другой присоединялись к Симе. Все тревоги, горе и надежды на близкую свободу, мысли о прошлом и завтрашнем, сумбурный и разноречивый шум — все вдруг слилось в одном мотиве, в одних общих для всех строчках, в немудреных словах о яблонях и девичьей судьбе… Женщины пели, никто их не беспокоил, лишь через некоторое время в барачную Дверь заглянула Ангелочек, с улыбкой поманила Дудкину.