В подготовительной группе нашего детского сада по случаю конца учебного года устроили большой праздник. Мама принесла четыре десятка бисквитов с шоколадом домашней выпечки, зал украсили воздушными шарами и серпантином, словно наступил какой-то всеобщий день рождения. Сущая умора смотреть на всех этих родителей и представлять, как они трахались, чтобы сделать всех этих детей, да сверх того у многих детей есть еще тетки с дядьями, а у некоторых отцы — доноры спермы, потому что их матери лесбиянки, как ПРА, хотя мама думает, будто я даже не знаю, что это такое.
Пока длился праздник, я все время играл сразу две роли: был маленьким мальчиком, который пригласил всех сюда, к маме, и скромно улыбается, когда мисс Мильнер расхваливает его исключительные успехи, и Высшим Разумом, что свысока с иронической благосклонностью наблюдает за происходящим, разглядывает эти ничтожные человеческие существа, которые болтают, жуют бисквиты и мнят себя значительными. Я видел, что этот детский сад не более чем крошечная точка на карте Калифорнии, которая и сама лишь малое пятнышко на карте мира, да и вся Земля смехотворно мала в сравнении с Солнцем; а если бы я воспарил еще выше, даже Млечный Путь стал бы всего-навсего пылинкой, затерявшейся вдали…
Садясь в машину, мама спрятала в багажник большую папку с моими рисунками за весь последний год. «Ты фантастический художник, Солли, — сказала она, закрепляя меня на заднем сиденье ремнем безопасности. Ты и сам это знаешь, верно? Мисс Мильнер находит, что твои рисунки лучшие в группе. По мнению мисс Мильнер…»
Похвалы учительницы очень взбодрили маму, ведь они означали, что ее усилия начинают приносить плоды. Я уже теперь — явление исключительное, а мы оба, она и я, знаем, что нынешний успех — сущая малость в сравнении с другими, которые ждут меня в будущем. Тем важнее преодолеть это мелкое препятствие, единственное, что слегка портит мне настроение, — операцию. Зато уж после нее я снова обрету веру в свой жребий героя.
И вот он наступил, тот самый час «Ч». Мама будит меня, ласково тормошит, и я чувствую, как этот день не похож на все прочие, мой мозг не переполнен светом, не устремляется вперед, спеша озарить этот мир, — он, можно даже сказать, забился в угол.
Всего без четверти семь, но папа уже уехал на работу. На кухонном столе оставил записку, прислонив ее к моей пиале с пророщенными пшеничными зернами: «Сол, будь храбрым, я с тобой. Твой папа», это меня сразу проняло, хоть все в один голос долдонят, что операция самая ерундовая, ясно же, что из-за пустяков взрослые не говорят детям «будь храбрым». Стало быть, меня ожидает нечто серьезное, вопрос в том, почему это так. И до какой степени.
Пока ехали в клинику, мы с мамой ни единого словечка друг другу не сказали. Я чувствовал, она тоже вся на взводе или до крайности сосредоточена на «серьезной стороне» этой истории. «Меланома-меланома-меланома», — я прямо слышу, как это стучит у нее в голове, такое приятное слово для такой жуткой штуки. «Меланомы, как змеиный яд, — это она сама мне объяснила, — они способны через посредство лимфатической системы поражать ганглии, а затем и все тело, это называется „метастазами“, если они возникают, можно умереть. Да, мой обожаемый Солли. Неизвестно, почему Господь в своей беспредельной мудрости допускает подобные вещи, но случается, что дети умирают от рака». Стоп, меня повело куда-то не туда: я не умру, в помине же нет никаких метастазов, никакой меланомы, операция, которую мне сделают, — превентивная мера. Папа говорит, я должен благодарить судьбу, что у меня такая предусмотрительная мама, и я благодарю, хотя, если честно, все-таки с души воротит, как подумаешь, что тебя будут резать.
— Ты предпочел бы, чтобы тебе дали снотворное?
— Нет!
(Руки прочь от неповторимого сознания СОЛА!)
Раздеться. Почувствовать себя совсем маленьким. Когда я перед операцией пошел пописать, мой пенис и вправду был крохотным, таким хилым. Врачи и медсестры разговаривают так, будто знают меня лично, это почему-то кажется невыносимым. На них белые пластиковые перчатки и бледно-голубые маски. Они укладывают меня на спину, наклоняют мою кровать и поворачивают мне голову набок. Мерзко и жутко, когда тобой манипулируют, будто ты подопытная обезьяна в экспериментальной лаборатории. Теперь анестезия — мама говорила: «Ничего не почувствуешь». Укол в висок Соломона. Вся левая сторона головы немеет, наливается тяжестью, включая щеку. Мама глядит на меня с другой стороны, ее рот улыбается, но глаза полны страха.
— Ничего-ничего, — приговаривает врач. — Это проще, чем отнести письмо на почту…
Лезвие вонзается в мою плоть. Брызжет кровь. Медсестра тут как тут, она ее останавливает.
— Я вычищу побольше… в глубину, вот… чтобы гарантия была, что вправду все убрано… Видите? Тычь пальцем в ноздрю, да поглубже, как говорят французы.
Медсестра давится от беззвучного смеха.
— Ну уж нет, только не это! — бормочет мама.
— Да что вы, разумеется, нет! — успокаивает врач. — Это просто выражение такое. Я его слышал несколько лет назад, когда учился в Париже.