Матушка горестно морщит лоб, но быстро справляется с собой, и не бранит Грету за эгоизм, и не напоминает, что наш брат погиб на фронте и что страна воюет. Она просто говорит: «Ну же, дорогие мои, открывайте подарки!» — но голос ее звучит хрипло, и я знаю, что она тревожится за отца, потому что уже потеряла сына и боится потерять мужа, такое случилось со многими соседками. («Где он, мой возлюбленный Дитер, — думает мама, — что делает в это рождественское утро?»)
— Может, и папа будет с нами… — Я пытаюсь подбодрить маму, а она похлопывает меня по руке и повторяет:
— Открывайте поскорей.
Мы хватаем свои подарки, нетерпеливо срываем газетную бумагу (что делать — война!), и уже через мгновение, открыв коробку, я вижу что-то желто-мохнатое и блестяще-металлическое, но не успеваю понять, что мне досталось, потому что Грета радостно взвизгивает, размахивая куклой.
Я застываю.
Ну что тут скажешь? Произошла ошибка. Мама ошиблась, кукла предназначалась мне, а эта… плюшевая штуковина… Грете. Почему она молчит, почему не скажет: «О Боже, какая же я глупая, прости, Грета, отдай куклу Кристине и возьми медвежонка, дорогая!»
Кукла — моя, я это знаю. Она одета в красное бархатное платье с белым кружевным воротничком и манжетами, у нее длинные каштановые волосы, розовые щечки, коралловые, сложенные сердечком губы и темно-синие глаза, которые к тому же (Грета показывает мне, не выпуская ее из рук) открываются и закрываются! Когда кукла стоит, она смотрит на всех широко распахнутыми глазами, а если ее положить, веки медленно опускаются, ресницы касаются щек, и она уплывает в мир грез. Я с ума схожу по этой кукле, я даже знаю ее имя — Анабелла. Она —
— Посмотри, милая, — говорит мама, — у него в спине ключик, его можно завести… Давай помогу!
Она подходит, берет медвежонка в левую руку, поворачивает ключ правой — раз, другой, третий — и ставит его на ковер. Медведь бьет в тарелки, делает два шажка и падает мордой вниз.
— Вот те на! — смеется мама. — Ковер медвежонку не по душе, может, поставим его на стол? Смотри, Кристина, смотри!
Я заставляю себя смотреть, как этот кретинский медвежонок, подпрыгивая, вышагивает по столу и бьет в тарелки. Левая-правая, левая-правая, медвежонок похож на солдата, но он неживой. Солдаты двигаются, как роботы, но роботы — неживые, а солдаты — живые (если, конечно, не мертвые, как Лотар), в них стреляют, бьют штыком в сердце или в голову, они попадают под бомбежку, их закидывают гранатами, и они перестают двигаться — навсегда, их кладут в гроб и зарывают в землю, и больше никто никогда их не видит, потому что они отправляются на небеса. Я смотрю на маму, она смотрит на медвежонка, командует «левой-правой» и хлопает в ладоши, а когда он оказывается на краю стола, произносит «Кру-гом марш!», и он отправляется в обратный путь. Потом шаги медвежонка замедляются, он останавливается на середине стола, замирает, как ходики, когда дедушка забывает их завести. Мама сияет: она очень горда, что сумела раздобыть для меня такой чудный подарок в наши трудные времена. «Давай, Кристина, заведи его!» — просит она, а мне хочется умереть.
Грета дала Анабелле другое имя, такое нелепое, что я отказываюсь его произносить. Каждое утро она сажает куклу на свою подушку — идеально прямо, со сложенными на платье ручками. Она не велит мне ее трогать, но, стоит ей уйти играть с подружками, я «общаюсь» с Анабеллой: разговариваю, пою, изливаю душу, качаю, а потом возвращаю на место.
Бабушка издает пронзительный крик, от которого у меня кровь стынет в жилах. Это такое образное выражение, на самом деле у людей кровь теплая, она всегда одной и той же температуры, даже очень холодной зимой — такой, как эта, например, у немецких солдат кровь тоже горячая — если им не стреляют в грудь, тогда она вытекает и застывает красными сосульками на снегу. От бабушкиного крика моя кровь не превращается в лед, но с ней происходит что-то странное, я это чувствую в шее и запястьях. Мама зовет меня: «Кристина, иди скорей сюда!» — и я лечу вниз по лестнице, едва касаясь ногами ступеней.