Эдуарду все его детство повторяли, что Троцкий – враг рода человеческого, и все-таки эта яркая судьба вызывала у него восхищение. Еще он любил слушать рассказы Порфирия, коллеги помоложе, который в начале войны служил в Красной Армии, потом подался к генералу Власову, а под конец служил охранником в лагере в Померании. Не в лагере смерти, подчеркивает Порфирий, а в небольшом симпатичном концентрационном лагере. Ему, конечно же, приходилось убивать людей, но он говорил об этом без похвальбы. Однажды Эдуард ему признался, что не уверен, способен ли он на это. «Да смог бы наверняка, – успокоил его Порфирий. – Некуда будет деваться – выстрелишь, как миленький, не беспокойся».
Обстановка в «Русском деле» была как в болоте: тихая, расслабленная, очень русская. По утрам – кофе, каждый час – сладкий чай и раза по три в неделю – чей-нибудь день рождения, по каковому поводу на стол выставлялись маринованные огурчики, водка и коньяк «Наполеон» для линотипистов, которые были большими снобами. В ходу были обращения типа «мой дорогой» или «Эдуард Вениаминович» – длинные, как кишка. В сущности, это было милое местечко, душевное и уютное, внушающее доверие тем, кто только что приехал и не говорил по-английски. Но эта богадельня оборачивалась кладбищем мечтаний и надежд для тех, кто приехал в Америку, рассчитывая на лучшую жизнь и попал, как в ловушку, в теплый, пыльный мешок, в мелкие склоки, ностальгические всплески и пустые надежды на возвращение. Предметом особой неприязни этих людей, даже более ненавистным, чем большевики, был Набоков. И не потому, что Лолита их шокировала (ну, разве что самую малость), а потому, что он перестал писать эмигрантские романы для эмигрантов и повернулся к этому замшелому, прокисшему мирку своей широкой спиной. Эдуард, из классовой ненависти к адептам искусства ради искусства, любит Набокова не больше них, но ни за что на свете не согласится презирать его по тем же причинам, что и они, и протухать вместе с ними в этих стенах, пропахших кладбищенской затхлостью и кошачьей мочой.
В общем и целом, у писателя, чтобы прославиться, есть выбор из трех ипостасей: придумывать истории, описывать реальные события или высказывать свое мнение о мире как он есть. Для первого Эдуарду не хватает воображения, подлинные истории о харьковской шпане или о житье-бытье московского андеграунда никого не интересуют, о стихах не стоит и говорить, остается карьера полемиста. Присуждение Сахарову Нобелевской премии мира предоставило ему возможность попробовать себя в этом качестве.
Великий физик, отец советской водородной бомбы, несколько лет назад сплотил диссидентов, публично выступив за соблюдение Хельсинкских соглашений, то есть прав человека в его стране. Безупречная интеллектуальная четкость, нравственная прямота сродни святости – никто и никогда не мог сказать об Андрее Сахарове ничего другого, и не верить в такие характеристики нет оснований, но нет также оснований, в данной ситуации, удивляться тому, что эта позолоченная икона невыносимо раздражала Эдуарда.
Закрывшись дома на двое суток, он объяснил, в стиле темпераментном и остроумном, что диссиденты – люди далекие от народа, что они представляют лишь самих себя, а в случае Сахарова – лишь интересы своей касты, высшей научной номенклатуры. И что, если они, по какой-то случайности, придут к власти – они ли сами или политики, разделяющие их идеи, – то это будет гораздо хуже, чем нынешняя бюрократия. И наконец, что Запад в этой истории тоже выглядит не лучшим образом, потому что, когда эмигранты, которых безответственная публика вроде Сахарова восстанавливает против собственной страны, покупаются на эту мякину и уезжают, то попадают в жуткую жопу, поскольку грустная правда состоит в том, что в Америке они не нужны никому.
Последняя мысль – это его, сокровенное: именно этого он начинает опасаться, просидев полгода в «Русском деле» и подбирая огрызки за большой нью-йоркской прессой. Доверчивая эйфория первых дней испарилась, свою статью он назвал «Разочарование». Ее не взяла ни