Ни в годы отчаяния, ни с наступлением «оттепели» Лиля не переставала оставаться такой, какой (Зила всегда: сохранявшей достоинство и не позволившей себе опуститься под тяжестью невзгод. Ее приятельница, переводчица, в прошлом певица Татьяна Лещенко-Сухомлина оставила в своем дневнике такую запись, относящуюся к лету 1956 года: «Очень медленно, восхитительно медленно, но она стареет, уходит. <...> Руки стали как пожелтевшие осенние лепесточки, горячие, карие глаза чуть подернуты мутью, золотисто-рыжие волосы давно подкрашены, но Лиля — проста и изысканна, глубоко человечна, женственнейшая женщина с трезвым рассудком и искренним равнодушием к «суете сует». В то же время она сибарит с головы до прелестных маленьких ног».
Лиля, конечно, не молодела, что верно, то верно, но никаких признаков «ухода» в ней не наблюдалось. Она снова была полна жизни, ее снова окружали интереснейшие и талантливейшие современники, ее имя по-прежнему было на устах у тех, кто «крутился» в литературно-театральной среде. Память о том, какое место она занимала в этой среде десятилетия назад, все еще сохранялась даже у тех, чьи условия жизни, казалось, к этому не располагали.
Зимой 1955 года замысловато кружным путем до нее дошли шуточные стихи, написанные в заполярной Инге, где отбывали ссылку (одних реабилитировали посмертно, других «живьем» все еще держали в неволе) два кинодраматурга, собиравшиеся, так было сказано в приговоре, убить товарища Сталина, — Юлий Дунский и Валерий Фрид: «Чуковский мемуары пишет снова. / Расскажет многоопытный старик / Про файфоклок на кухне у Толстого / И преферанс с мужьями Лили Брик». Обижаться не было оснований — и преферанс, и мужья, как говорится, имели место. Можно было только порадоваться: не забыта! Как была, так и осталась «в кругу».
Из небытия возвращались не только мертвые, но и живые. Впервые после отъезда в эмиграцию, и оба в 1956-м, приехали в Москву — не вместе, а порознь — ближайшие из ближайших: Роман Якобсон и Давид Бурлюк. Приезд Бурлю ка и его жены Марии устроила Лиля: у него не было денег на поездку, и Лиля добилась, чтобы Союз писателей взял все расходы на себя. В еще существовавшем тогда музее Маяковского (в квартире в Гендриковом), открытом стараниями Лили после сталинской резолюции, Бурлюк, в присутствии Лили и Катаняна, делился воспоминаниями о пребывании Маяковского в Америке, но о существовании «двух Элли» умолчал и тогда.
Якобсон, возвратившись домой, писал: «Лиличка, дорогая, никогда так крепко Тебя не любил, как сейчас. Сколько в Тебе красоты, мудрости и человечности! Давно мне не было так весело, благодатно и просто, как у Тебя в доме». Бурлюк не знал, что во всех лубянских документах он вплоть до 1964 года именовался американским шпионом и уже только поэтому находился под постоянным наблюдением органов. Стало быть — опять же хотя бы только поэтому — Лилин «салон» не мог обойтись без «жучков»: каждое слово, произнесенное здесь, фиксировалось в досье спецслужб. Сбор материала для будущих арестов осуществляли те же самые люди, которых Хрущев понудил заниматься реабилитацией своих предыдущих жертв.
Начиная с 1955 года, не без помощи Константина Симонова, Лиля и Катанян получили возможность почти ежегодно ездить во Францию, проводя всю осень до декабря в Париже и на Лазурном берегу Формальное приглашение исходило от Эльзы и Арагона, они же оплачивали и поездку, и пребывание. Встречи с Марком Шагалом, Натальей Гончаровой, Михаилом Ларионовым и другими выдающимися изгнанниками возвращали Лилю в самую счастливую пору ее жизни, заставляя забыть о неумолимом беге времени. С невероятной быстротой, как снежный ком, росло число французских друзей: каждый приезд в Париж приносил новые знакомства, которые никогда не оставались только светскими и «протокольными». Она часто встречалась с Жаном Кокто.
Благодаря опять-таки Арагону Лиля познакомилась в «Куполи» с Ивом Монтаном и Симоной Синьоре. Это знакомство имело особые последствия. Лиля убедила их не отменять запланированные гастроли Монтана в Советском Союзе в знак протеста против подавления венгерского восстания, а приехать и доставить радость тысячам советских людей, десятилетиями живших в условиях культурной блокады. Те, кто стрелял по будапештским повстанцам, в гробу видели песни Монтана, уж их-то он своим протестом никак наказать не мог. А те, для кого ему предстояло петь, относились к советской палаческой акции точно так же, как сам Монтан. Наказанными остались бы они же...