Порой какие-то детали настолько точны, что не приходится сомневаться в их подлинности: мы видим танцующую, женственную походку Гелиогабала, слышим, как он смеется во весь голос, будто невоспитанный ребенок, заглушая голоса актеров в театре. Мы становимся очевидцами гибели Каракаллы, убитого охранниками в тот момент, когда он по малой нужде спешивается на обочине дороги. Две короткие биографии представителей династии щеголей — Элия Цезаря и его сына Вера — с непередаваемым легкомыслием рисуют два чуть отличающихся образа денди, каким представлялся он в Риме между 130 и 180 годами нашей эры; прибавим к этому несколько строк об Элии Цезаре из биографии Адриана и увидим, что Спартиан (или скрывающийся под этим именем аноним) в два приема набросал нечто похожее на грандиозный бальзаковский портрет — великолепный эскиз Растиньяка или Рюбампре II века. Иногда над этой грудой малозначащих деталей воспаряет поэзия, будто дымок над голой пашней: в зловещих проклятиях сенаторов над трупом Коммода есть трагическое величие, присущее массовым сценам Шекспира; странной красотой полны несколько безыскусных фраз Спартиана, который описывает, как накануне своей смерти Септимий Север творит жертвоприношение в храме Беллоны в британском городишке (сегодняшнем Карлайле в Камберленде) у западного предела стены Адриана. Сельский жрец, плохо разбираясь и римских обычаях, приготовил на заклание пару черных волов, но император отказался приносить в жертву предвещающих дурное животных, и отвязанные служителями храма волы идут за ним до самого порога и тем удваивают роковое знамение. Отмечая одну-единственную черту суеверия, Спартиан приоткрывает краешек повседневной жизни империи, вечного поля битвы: несколько скупых слов — и перед нами оживает холодный, а то и дождливый февральский день на границе Шотландии, император в военном обмундировании — болезни и северный климат покрыли бледностью его смуглое африканское лицо; пара мирных животных, плоть от плоти и символ самой земли: спасшиеся, того не зная, от кровавой глупости жертвоприношения, в полном неведении о мире людей и о чужеземце, для которого стали авгурами смерти, бредут они наудачу по топким улочкам гарнизонного городка, пока не найдут наконец дорогу домой, в пустынные холмы.
Но поэзию открываем здесь мы сами, и точно так же, при упоминании юного белокурого варвара Максимина, дерзко отделившегося и день смотра от воинских рядов и гарцующего перед взором императора, мы сами воображаем сцену в духе Толстого, ощущаем запах пота и кожаной сбруи, слышим, как звонко цокают о землю копыта однажды утром шестнадцать веков назад. И опять-таки не кто иной, как мы сами, читая почти сказочное описание выстроенной Гелиогабалом Башни Самоубийств, с золотыми кинжалами, ядами во флаконах из драгоценных камней, шелковыми удавками и мраморным полом, о который должны раскалываться черепа, рисуем себе фантазию, напоминающую «Ватека» Уильяма Бекфорда, какой-то удивительно изощренный роман ужасов. Каждый раз именно воображение современного читателя выискивает в этой гигантской куче наполовину выдуманных происшествий, крупицу поэзии или, что то же самое, частичку яркой и непосредственной реальности.
Может быть, лучший комментарий к Истории Августе представляют собой произведения искусства и памятники той поры. Прежде всего, это бюсты — они то подтверждают, то опровергают биографии императоров: умное и вместе с тем мечтательное лицо Адриана, нервный рот, ранняя одутловатость черт вследствие развития водянки; красиво причесанные головы Элия и его сына; узкие челюсти, сухой и чистый профиль Антонина Благочестивого; мягкосердечный Марк Аврелий на площади Капитолия, вполне похожий на героя жизнеописания, — и усталое, измученное лицо другого, постаревшего Марка Аврелия из Британского музея, похожего, напротив, на автора книги «К себе самому»; гротескные локоны Коммода, солдафонская внешность Каракаллы, лукавая мордочка Гелиогабала, которая, надо признать, скорее подходит беспутному юноше из рассказа Лампридия, а не тайному развратнику, знакомому любителям исторических романов; мягкий, задумчивый облик императриц-сириянок и грубые лица императоров-иллирийцев — вояк[2], сумевших на время восстановить порядок в Империи, подобно тому как один капрал восстановил его на площадях в день мятежа. Скажем о монетах: в течение описанных двадцати восьми царствований профиль императоров постепенно утрачивает рельефность, и если в начале выпуклое изображение тщательно проработано в традициях античной пластики, то к концу это совсем плоские и все менее четкие отпечатки, выбитые на тонких золотых дисках, — они красноречивее свидетельствуют об агонии умирающей экономики, чем рассеянные в жизнеописаниях намеки на эдикты о запрещении роста цен, законы против роскоши и публичные распродажи с торгов государственного имущества.