Назревала кровавая свара — дело привычное. По злобе своей лютой разбойники давным-давно извели бы друг друга, пожрали бы, как дикие звери, но на то и существовал у них атаман, чтобы лишних смертоубийств не допускать и от самоуничтожения шайку оградить. Но сейчас атаман был в отъезде, и вот-вот готова была пролиться кровь.
Лапоть сделал шаг, занес длинную, суковатую дубину, но Косорукий оказался проворнее. Он отскочил в сторону и сжал нож обеими руками, готовый к смертельному броску.
— А ну цыц! — крикнул Сила, сидевший, как всегда, у костра и строгавший какую-то деревяшку. — Не то обоих за ноги — и в болото… Ишь, распетушились. Ну, чего ты, Иван, зенки бесстыжие пялишь да дубиной своей машешь? Иль, может, богатырь, хочешь со мной силой помериться?
— Да чего уж там, — отмахнулся Лапоть. — Скажи, чтобы этот паршивец деньгу вернул. Ведь жульнически кидает.
— Проиграл, так проиграл — за дурь свою и расплачивайся, — сказал Сила.
Драчуны нехотя разошлись. Иван отправился чинить прохудившийся кафтан, а Косорукий забился в дальний угол за землянкой и предался своему любимому занятию — начал, в который раз, пересчитывать да поглаживать ласково монеты из пришитого к поясу кошеля, который он всегда таскал с собой. При этом в его очах появился безумный, лихорадочный блеск. Казалось, будто душа человеческая и недобрый дух, витающий вокруг этих денег, составляли сейчас единое целое. Не придумано людьми было такого греха, который не согласился бы взять на себя из-за этих самых золотых монет Косорукий Герасим.
После неудавшейся потасовки над логовом повисла обычная, зеленая, болотная скука. Привычные лень и отупение овладели разбойниками, будто кровь их мерзла в жилах, а воздух стал вязким и стеснял не только движения, но и мысли.
— А ну-ка, кто поразвлечься хочет? — вдруг крикнул Мефодий Пузан. — Я лягу, а вы меня будете поленом по брюху охаживать.
— Давай, — с готовностью вскочил татарин и заулыбался своей беззубой улыбкой, предчувствуя грубую забаву, которая немного развеселит, разгонит застоявшуюся кровь.
— Кто мне поленом врежет и дых собьет — тому я деньгу даю. А уж коль не собьет дых, тот мне жратву и брагу ставит. Э, только Евлампию и Силе не бить…
Мефодий Пузан лег на землю, надул свой необъятный живот, под смех и гвалт, шутки и прибаутки стойко перенес несколько ударов, но дыхание так и не сбил. После этого он вернулся к костру и начал за обе щеки уплетать выигранное и огромными глотками отхлебывать брагу. Вокруг этого же костра расселись Гришка, Беспалый, татарин, раздосадованный тем, что ему так и не удалось сбить у Пузана дыхание.
Гришка задумчиво смотрел на лениво лижущий потрескивающие поленья огонь. Он любил глядеть на пламя. Оно притягивало его, завораживало и вместе с тем вселяло страх, пробуждало тяжелые, гнетущие воспоминания. Ведь именно такой огонь спалил его деревню, превратил родной дом в груду дымящихся головешек. Но огонь и согревал его в студеную пору, не раз спасал от смерти, возвращал угасающие силы и радость бытия. Огонь мог быть не только уродливым и ужасным, но и красивым, совершенным. В нем таился жар преисподней, но брезжил и свет, отзвук иных реальностей. Когда Гришка смотрел на огонь достаточно долго, тот будто выводил его душу за пределы опостылевшего болотного мира, мертвого и необжитого, туда, где есть вечное сияние всеобъемлющей, бесконечной доброты и правды.
Парень не слишком любил подобные размышления, но за последние дни и он сам, и все вокруг будто преобразилось: стало четче, яснее, интереснее. Гришка впервые почувствовал, что в жизни есть то, для чего стоит жить. И виновницей этих перемен в его смятенной душе являлась Варя. Не было счастливее его человека, когда он видел ее. Он просто купался в собственном счастье, как в лучах ласкового майского солнца, и даже внешне менялся — лицо его становилось светлее и одухотвореннее, фигура вовсе не смотрелась такой неуклюжей и долговязой, а движения и голос приобретали уверенность.
Но не было грустнее его человека в промежутках между свиданиями. Как же он ненавидел тогда своего главного врага — медленно текущее время! В эти черные часы он жил воспоминаниями о ее звонком ласковом голосе, о прекрасном теле, мягкой, шелковистой коже, упругих грудях и округлых бедрах. Он вспоминал, как руки его гладили ее волосы, а губы настойчиво искали встречи с губами.
— Я никогда не оставлю тебя, — шептал он ей тогда, приподнимаясь с охапки прикрытых плащом сухих листьев, служивших им постелью, и поглаживая ее обнаженную спину.
— Я — девка подневольная. Ты — разбойник, — отвечала она.
— Мы уйдем, — продолжал Гришка.
— Куда? Теперь же вечный сыск. Поймают — запорют, — говорила она.
— Не запорют. В вольницу уйдем. К казакам. Или еще дальше. В ту страну, о которой колдун рассказывал.
— Ох, фантазер ты, Гришка!
— Мы уйдем, Варвара, уйдем… — обещал он.
Гришка отвлекся от своих сладких мыслей. У костра начинался спор, за беззаботностью которого ощущалось напряжение.