«Либидисси» в самом деле вызывает ассоциации с Кафкой, с его «Процессом». Два агента, которым поручено убить Шпайка, напоминают и тех двоих чиновников, которые приходят арестовать Йозефа К., и других двух палачей, которые год спустя приводят в исполнение приговор. О палачах у Кафки сказано: «Такая слитность присуща, пожалуй, только неодушевленным предметам»[13] (а Шпайку его преследователи представляются, когда он впервые их видит, «сдвоенным телом»). «Агенты» Кафки тоже говорят о себе «мы», они тоже непоколебимо самоуверенны («А самоуверенность у них просто от глупости»; сравните рассуждение Шпайка о том, что у его сменщика будет «наивно-уверенная походка»), и даже мотив любовной связи убийц, приехавших в Либидисси, возможно, восходит к кафкианскому роману (у Кафки: «Потухшими глазами К. видел, как оба господина у самого его лица, прильнув щекой к щеке, наблюдали за развязкой»; у Кляйна: «Наши головы соприкасались, и щеточки волос на висках проникали одна в другую»). Шпайк, в отличие от героя Кафки, принадлежит к той же системе, что и его преследователи. (Но так ли велико отличие? Йозеф К. тоже в каком-то смысле — часть системы и до поры до времени принимает ее законы.) Однако отождествление себя с системой, уравнение я=Шпайк (где Шпайк — агентурная кличка, то есть обозначение функции) никогда не было у него безоговорочно полным (недаром он вскоре по приезде в город самовольно покидает гостиницу «Эсперанца»); и даже в его сознании — примерно в середине романа — это уравнение разрушается: Шпайк вдруг начинает говорить о себе просто «я». Нечто подобное происходит и в романе Кафки. Там, как впервые показала Н. С. Павлова [14], все повествование ведется в форме несобственно-прямой речи, высказывания повествователя и героя как бы сливаются, речь героя не свободна, и только последнее предсмертное высказывание Йозефа К. (он умирает со словами: «Как собака») выражено в форме прямой речи. У Кафки Йозеф К. и его палачи противопоставляются по тому же признаку, что и персонажи романа Кляйна. Если палачи похожи на неодушевленные предметы, то Йозеф К. о себе говорит: «Всегда мне хотелось хватать жизнь в двадцать рук, но далеко не всегда с похвальной целью». Уже перед самой смертью он думает (о той логике, которая привела к вынесению ему смертного приговора): «Может быть, забыты еще какие-нибудь аргументы? Несомненно. Такие аргументы существовали, и хотя логика непоколебима, но против человека, который хочет жить, и она устоять не может».
Последняя глава романа Кляйна называется «Любовь к жизни». Опустившийся и больной Шпайк, в отличие от Йозефа К., все-таки каким-то чудом одерживает победу над своими молодцеватыми палачами (в чем ему помогают по мере сил другие, тоже несовершенные, персонажи: прежде всего Лизхен с ее искалеченными ногами, а до нее — невольно предавший и все-таки спасший Шпайка Кэлвин, Фредди, пытавшийся предотвратить его гибель и сам погибший, Куль). В этой последней главе есть странный эпизод (эпизод прощания Шпайка, перед отъездом в Либидисси, с его куратором Кулем):
Куль протянул ему правую руку над письменным столом, но прежде чем решительно ответить тем же, Шпайк заметил деталь, которой раньше не замечал и которая вызвала у него теперь чувство сильнейшего отвращения: на руке Куля, в выемке между большим и указательным пальцами, в синеватом венозном желваке билось что-то наподобие пульса. Там была жизнь. И когда их руки сошлись в крепком пожатии, Шпайку показалось, что эта пульсация, точно заразный первопринцип, перешла на его собственную конечность.
«Там была жизнь…» В буквальном переводе эта фраза звучала бы: «Там что-то жило» (Dort lebte es). В одном из писем Кляйну переводчик, Анатолий Егоршев, спрашивал: 'Dort lebte es'. «Подразумевает ли es только подергивание, биение пульса? Мне кажется, что фраза имеет более глубокий смысл». Ответ был настолько интересен, что хочется привести его полностью:
«'Там что-то жило'. Да, для меня это одно из ключевых мест романа. 'Что-то' — это жизнь-сама-по-себе, феномен, которым отдельный индивид лишь временно может пользоваться как хозяин. ЧТО-ТО перепрыгивает с животного на животное, с человека на человека — как информация, которой незачем особенно беспокоиться о своем материальном носителе…»
Думаю, противопоставление живого, жизни (сколь бы ни была она безобразна, больна и прочее и прочее), людям-автоматам, исходящим из концепции «здорового», рационализированного, очищенного от всего «лишнего» общества, — центральная тема Кляйна. И чтобы заострить эту тему, он и нагромождает образы упадка, декаданса, хаоса. Противопоставление это выражено и на уровне языка. В отличие от предельно упрощенного языка «пидди-пидди», неоднократно упомянутого в романе, сам Кляйн осознанно пользуется языком, изысканно богатым оттенками, прибегает к сложным синтаксическим конструкциям.