Эта фантастическая картина завораживает тем, что странным образом напоминает солнечные волны Байкала, солнечные волны юности, солнечные волны тайги. И тело Шустова пронзает давнее предчувствие счастья, и он испытывает мгновенное возвращение жадности – жадности, с какой озирал горизонты явные и мнимые. Каким огромным и волшебным был мир. И Байкал грохотал сказочным морем, морем иных эпох, морем шаманских сказок, над которым летал смешной и нелепый черноволосый луноликий последний, ну или предпоследний, эвенк заповедного берега – Мишка.
Он вспомнил и его фамилию – Мальчакитов.
Мишка Мальчакитов, так его звали. Он и был проводником в дикий мир Байкала, тайги. Да-а-а…
Хотя в те времена Шустов и не смог бы назвать себя другом этого эвенка. Так, знакомым. Мишка слишком любил огненную воду, водил дружбу с заповедными забулдыгами. Шустову тогда было не до этого. Он размышлял.
Размышлял о
Правда, правда. Интересно. Ведь он даже и повесть какую-то писал. Кристину тогда вызвали в Ленинград телеграммой о якобы захворавшем серьезно дедушке. На самом деле ее хотели «спасти», вытащить из тайги в цивилизацию. Ну а Шустов в тоске по улетевшей белокожей студентке, бросившей учебу и удравшей в заповедник, и давай кропать что-то в тетрадочке, ага, однако…
И сейчас он даже вспомнил, как называлась его первая повесть: «Первый снег», а как же иначе.
Шустов отхлебывает крепкого чая, глядя сквозь пар на улицу. В номере солнца нет, но его много где-то там, на улицах Сеула. Сеула или Луны. Какая разница? Ведь они явно где-то на другой стороне мира.