При этом он относится к трем Николаям-основателям с совершенным уважением. Постоянно хвалит деда за его светлые идеи и вкус, за легкую простоту всякой вещи, от него оставшейся. Почитает и любит отца, отмечая те же простоту и ясность его человеческого, личного строения. Брату Николаю он поклоняется буквально, еще бы — он был его поводырем к порогу тайны, он дал ему ключ к разрешению всех загадок: собери мир в слове, замени его словом, но так собери и замени, чтобы в итоге тебе открылся (написался романом) лучший, заведомо спасенный мир.
И все же он разочарован в действиях своих апостолов Николаев. Даже самый близкий ему из всех, третий Николай, даже этот, немного не от мира сего, невесомый мифотворец в итоге разочаровывает Лёвушку. Не здесь, во Франции, в Гиере. Он умирает без тайны, страшно просто. Выходит, что и этот слишком плотен, и этот не спасен?
Да, все они смертно плотны, они пребывают в
Нет, он не будет восстанавливать исчезнувший дом-храм наяву — сначала от безденежья, а потом из принципа, из совершенного убеждения: храмы не восстанавливаются наяву, они строятся в сознании, в чистом (пластичном) пространстве общей памяти.
Так или иначе, повторять подвиги первостроителей Ясной Толстой не намерен.
Из этого я делаю свой, «архитектурный» вывод: добившись выдающегося результата в словоустроении, словозамещении исчезнувшего дома и потерпев ощутимую неудачу в реальном, земном восстановлении дома-храма, Толстой приобрел определенную неприязнь к пространству. Им овладел страх пространства. За этим страхом можно без труда различить память о фамильной вине, отрицание опыта прошлого, надежду на исключительность собственного сознающего опыта, целью которого является итоговое, спасительное чудотворение.
Этот толстовский страх имеет сложный, высокий смысл. Нет спасения в пространстве, спасения от смерти: в этом смысле смерть для Толстого слишком определенно связана с пространством. Никакие «прусские» устройства, никакая отцовская честность, никакие сказки братьев не спасут от нее. Смерть
Тут кроется важная загадка. С одной стороны, Толстой, внук «прусского короля», сам наполовину «немец», искатель арифметической простоты и логики[24]. Он, как и дед, соблазнен идеей научно выверенного «цифрового» парадиза. С другой стороны, сидящий в нем меньшой Толстой, Лёвушка, страшится цифр, прячется от пространства.
Можно подумать, что Толстой постоянно раздвоен. Как будто речь идет о больном человеке, сочинителе, пораженном неразрешимым двоением своего «я» (на Льва и Лёвушку).
Ничего похожего — Толстой цел; он был и остается цел. Его целое сложно, оно составлено из конфликтующих частей, которые встречно уравновешены. Таков его метод, вполне осмысленный.
Загадка разрешается так: Толстой не раздвоен, а
Его необъятный текст
Мой поход в Ясную тем и был вызван: я хотел посмотреть на жилище автора, умудрившегося втеснить «Войну и мир» в одну секунду воспоминаний Пьера Безухова. Разве не гениально? Толстой добился фантастического, умопомрачительно простого синтеза целого и мгновения. При этом синтез был произведен столь искусно, что мы до сего дня не замечаем ни единого шва, не различаем чертежа, подпирающего роман.
Я поехал посмотреть, как устроено пространство Ясной, нет ли и тут подобного синтеза?
Что же я обнаружил? Дом, рассыпающийся на видеомгновения, именно что не собранный в целое, который сначала вовсе не различим в «кремлевском» хаосе усадьбы, да и затем с трудом обобщаемый в памяти. Посекундно расчлененный, играющий предметами в «больше-меньше», разобранный на мемориальные стаканчики, дробный, странный дом.
Диагноз этой хвори прост. Без Толстого его «сакральное» место сошло со своего осевого мгновения. В нем проигрывает Лев и побеждает Лёвушка.