Мне предстоит сложная экскурсия. Как войти в этот дом? Он увеличивается и уменьшается одновременно.
Нестойкий, двоящийся, он пускает меня внутрь — откуда-то сбоку, под мышкой.
Предметы в доме кажутся особенно плотными и тяжелыми, оттого что они части Льва Толстого — он их считал своими, смотрел на них, передвигал с места на место[12]. Ухоженные, породистые, немного надменные подлинники. Все они из того,
И все же это макет, подобие, попытка. Теперь мне понятна суть этой попытки: этот флигель в глазах Толстого должен был стать тем же, чем был тот, главный дом.
Это была неисполнимая, драматическая попытка.
…Стоит войти в помещение, и тут же вид его начинает потрескивать и рваться. Отворяешь дверь, и — щелк! щелк! — вещи начинают играть в «больше-меньше».
Всякая дверь разом велика и мала: ищешь на ней ручку — она перепрыгивает то выше, то ниже руки.
Теперь понятно: та, что выше, для Толстого, нижняя для Лёвушки.
Передняя, главная зала, большой стол.
Тесная, совершенно не графская передняя — не комната, а горшок для фикуса. Из горшка вверх растет лестница, которая едва ли не шире передней. Понимаешься по ней, она как будто с каждой ступенью раздвигается шире — вот это лестница! На верхней площадке это уже, несомненно, графская лестница[13].
Потолок во втором этаже взъезжает очень высоко, белые стены расступаются, впуская между собой большую парадную залу — как это могло поместиться в столь невзрачном снаружи доме? Тут фокус Толстого удался: дом удвоился. По стенам между окнами развешены большие картины маслом; художник не пожалел краски, хлебосольные хозяева готовы досыта накормить вас
Тут точно два размера. Один для вещей, другой для живописи. Один для прошлого, другой для настоящего (ненастоящего).
Это понимает большой обеденный стол, главный предмет в зале, — сам себе конструктор: стол сложен в пять и более раз.
Когда число гостей достигало семидесяти, он раздвигался на всю длину залы, грохоча стальными деталями. Вместе с ним раздвигалась и зала. Теперь стол сложен — сложено, спрятано его прошлое, парадное время. Так же упакованы, поставлены в угол его предобеденные грохот и звон.
Здесь очень звонкая тишина.
Можно истолковать ситуацию проще: двоение размера возникло в момент перестройки флигеля: так Толстой расширял свое семейное пространство. Новые помещения в сравнении со старыми оказались если не удвоенного, то по крайней мере «полуторного» масштаба[14].
История этого самоустройства-слома-расширения яснополянского флигеля довольно показательна.
Вернувшись с войны в 1855 году, ужаснувшись потерей главного дома и приобретением
У него все по семь лет: эти семь, от войны до свадьбы, проходят в грезах и надеждах. В пестрой, неровной жизни, в фантомном браке с крестьянкой Аксиньей, в попытках общественной жизни — безуспешных.
Сюда же в 1862 году Толстой привозит жену[16]. Начинается новый семилетний цикл, по его замыслу, спасительный: задуман новый дом, новое семейное пространство, огражденное от смутного прошлого «сакральным» кремлевским браком. Здесь начинает расти его семья и, сообразно с ростом семьи (с ростом самоощущения Толстого-великана), прибывает в размере прежний малый флигель.
Похоже, в эти годы Толстой не намерен восстанавливать утраченный главный дом наяву. Средств и, главное, согласия судьбы на это у него нет[17]. И тогда, возможно, невольно Толстой принимается возвращать тот дом по частям, по предметно. Флигель полнится «увеличенными» вещами, первоклассными вещами и даже помещениями, как эта белая графская зала, втиснутая в дом второго класса.
Тут все понятно и одновременно противоречиво, трагично: даже и в таком дробном режиме тот дом невозвратим. Оттого, наверное, незаметно шатается, неслышно потрескивает бумажный флигель — архитектурная задача, перед ним поставленная, невыполнима.
Выполнима другая (ему кажется, что выполнима):
Он строит дом-текст, заполняя словом пустоту на вершине холма.