– И я говорю – молодец; и оттого я всегда ко всякому немцу с почтением, потому Бог его знает, чем он будет.
«Это совсем превосходный человек, это очень хороший человек», – подумал про себя Пекторалис и вслух спрашивает:
– Ну, анекдот ваш хорош; а по какому же вы ко мне делу?
– По вашему-с.
– По моему-у-у?
– Точно так-с.
– Да у меня никаких делов нет-с.
– Теперь будет-с.
– Уж не с Сафроновым ли?
– С ним и есть-с.
– Он никакого права не имеет, ему забор сказано стоять – он и стоит.
– Стоит-с.
– А про ворота ничего не сказано.
– Ни слова не сказано-с, а дело все-таки будет-с. Он приходил ко мне и говорит: «Бумагу подам».
– Пусть подает.
– И я говорю: «Подавай, а про ворота у тебя в контракте ничего не сказано».
– Вот и оно!
– Да-с, а он все-таки говорит… вы извините, если я скажу, что он говорил?
– Извиняю.
– «Я, говорит, хоть и все потеряю…»
– Да он уже и потерял, его работа никуда не годится, его паровики свистят.
– Свистят-с.
– Ему теперь шабаш работать.
– Шабаш, и я ему говорю: «Твоей фабрикации шабаш, и никто тебе ничего не поможет, – в ворота ничего ни провезть, ни вывезть нельзя». А он говорит: «Я вживе дышать не останусь, чтобы я этакому ферфлюхтеру[27] немцу уступил».
Пекторалис наморщил брови и покраснел.
– Неужто это он так и говорил?
– Смею ли я вам солгать? – истинно так и говорил-с: ферфлюхтер, говорит, вы и еще какой ферфлюхтер, и при многих, многих свидетелях, почитай что при всем купечестве, потому что этот разговор на благородной половине в трактире шел, где все чай пили.
– Вот именно негодяй!
– Именно негодяй-с. Я его было остановил, – говорю: «Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают», – а он на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся публика, свои чаи и сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением.
– Что же именно он говорил?
– «Это, говорит, новшество, а я по старине верю: а в старину, говорит, в книгах от царя Алексея Михайловича писано, что когда-де учали еще на Москву приходить немцы, то велено-де было их, таких-сяких, туда и сюда не сажать, а держать в одной слободе и писать по черной сотне».
– Гм! это разве был такой указ?
– Вспоминают в иных книгах, что был-с.
– Это совсем не хороший указ.
– И я говорю, нехорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике.
– Подлец!
– Конечно, нечестный человек, и я ему на это так и сказал.
– Так и сказали?
– Так и сказал-с; но только как от моих этих слов у нас между собою горячка вышла, и дошло дело до ругани, а потом дошло и больше.
– Что же: у вас вышла русская война?
– Точно так-с: пошла русская война.
– И вы его поколотили?
– И я его, и он меня, как по русской войне следует, но только ему, разумеется, не так способно было меня побеждать, потому что у меня, извольте видеть, от больших наук все волоса вылезли, – и то, что вы тут на моей голове видите, то это я из долгового отделения выпускаю; да-с, из запасов, с затылка начесываю… Ну, а он лохматый.
– Лохматый, негодяй.
– Да-с; вот я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война, я первым делом свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор.
– Хорошо!
– Хорошо-с; но, признаться, и он меня натолкал.
– Ничего, ничего.
– Нет, больно-о.
– Ничего; я вас буду на мой счет лечить. Вот вам сейчас же и рубль на это.
– Покорно вас благодарю: я на вас и полагался, но только это ведь не вся беда.
– А в чем же вся-то?
– Ужасную я неосторожность сделал.
– Ну-у?
– Началось у нас после первого боя краткое перемирие, потому что нас розняли, и пошел тут спор; я сам и не знаю, как впал от этого в такое безумие, что сам не знаю, что про вас наговорил.
– Про меня?
– Да-с; об заклад за вас на пари бился-с, что подавай, говорю, подавай свою жалобу, – а ты Гуги Карлыча волю не изменишь и ворота отбить его не заставишь.
– А он, глупец, думает, что заставит?
– Смело в этом уверен-с, да и другие тоже уверяют-с.
– Другие!
– Все как есть в один голос.
– О, посмотрим, посмотрим!
– И вот они восторжествуют-с, если вы поддадитесь.
– Кто, я поддамся?
– Да-с.
– Да вы разве не знаете, что у меня железная воля?
– Слышал-с, и на нее в надежде такую и напасть на себя сризиковал взять: я ведь при всех за вас об заклад бился и увлекся сто рублей за руки дать.
– И дайте – назад двести получите.
– Да вот-с, я, их всех там в трактире оставивши, будто домой за деньгами побежал, и к вам и явился: ведь у меня, Гуго Карлыч, дома, окромя двух с полтиною, ни копейки денег нет.
– Гм, нехорошо! Отчего же это у вас денег нет?
– Глуп-с, оттого и не имею; опять в такой нации, что тут – честно жить нельзя.
– Да, это вы правду сказали.
– Как же-с, я честью живу и бедствую.
– Ну ничего, – я вам дам сто рублей.
– Будьте благодетелем: ведь они не пропадут-с. Это все от вас зависит.
– Не пропадут, не пропадут, вы с него когда двести получите, сто себе возьмите, а эти сто мне возвратите.
– Непременно ворочу-с.