В камеру попали еще тот столяр, удавивший девочку, и тот парень, зарезавший невесту, — он спал на тюфяке на полу. С обоими можно было вполне хорошо уживаться, тем более что вскоре они стали днем ходить на работу в тюремные мастерские, что было хорошо со многих сторон: прежде всего, днем меня никто не беспокоил, а вечером я слушал новости «из большого света», и к тому же они много чего тайком пронесли в камеру. То время я назвал бы одним из лучших, если бы не было в корпусе надзирателя Пшеницы.
Пшеница родом был из маленькой деревни на Красе. И насколько красовцы — полные жизни люди, этот черноволосый черный пессимист был исключением. Его униформа надзирателя был выглажена и переделана как-то так, что выглядела почти как офицерская. С заключенными он не разговаривал, возражений не терпел, даже по отношению к своим коллегам вел себя несколько высокомерно. За любую малость он отправлял заключенных на рапорт к начальнику тюрьмы, где сыпались наказания, запреты посылок, почты, свиданий, прогулок и, конечно, карцер. Он любил позвать какого-нибудь пугливого арестанта в комнату надзирателя, запугать его, обругать, даже надавать пощечин. У всех в корпусе он вызывал постоянное неприятное чувство, потому что всегда выдумывал что-нибудь, чтобы была возможность проявить собственную властность. В Италии во время войны, говорят, он служил в Абиссинии. Он был муссолиниевская
Потом ему не нравилось, что я облокачиваюсь на стену, когда он приходит на осмотр комнаты (как подметено, как вытерта пыль, как убраны постели, не написали ли мы что-нибудь на стене). Поскольку мы уже были одеты в арестантские робы (мы — в коричневые, как монашеские схимы, некоторые — в серые, а также во фланелевую зебру), мы должны были носить те самые характерные круглые бесформенные шапочки. Снятием которой мы должны были приветствовать каждого надзирателя при каждой встрече. Пшеница первым отправил меня на рапорт, потому что не приветствую (позже эта же струна запела еще несколько раз, я не слушал и не слушал мудрого Лао-Цзы про умную воду, огибающую скалу; все эти годы я ни разу не снял шапочки для приветствия; признаюсь, что эсэсовцы за это меня в Ка-Зет-лагерях[32] уже сто раз бы забили). Пшеница пришел в камеру: «Ну, будем здороваться или нет?»
На языке у меня вертелось:
— Добрый день, господин надзиратель!
— А шапка? — спросил он. И отправил меня на рапорт к начальнику тюрьмы.
Я не жалею, что познакомился с этим медведеподобным человеком, о котором шла слава, что он воевал в Испании.
— Вы не поприветствовали надзирателя, Левитан? — спросил он хриплым голосом.
— Я поприветствовал его.
— Снятием шапки?
— Нет.
— Почему нет?
— Этого нет в уставе по «отбытию наказания».
— Но это внутренний устав КИ-дома, распорядок. Или вы принципиально не хотите приветствовать надзирателей снятием шапки?
— Принципиально, господин начальник.
— Почему?
— Я читал в книгах, что лагерники во время войны должны были
Он смотрел на меня проницательным взглядом серых глаз.
— Видите, Левитан, — сказал он, — вы слишком много читали этих книг, поэтому и попали сюда! — Потом посмотрел на тот листочек с донесением. Нетерпеливо махнул рукой. — На этот раз я запрещаю вам почту лишь на месяц. Приветствуйте надзирателей! Идите!
Один месяц почты означает изъятие письма, пришедшего из дома, да одна почтовая карточка с обязательными десятью строчками домой не придет.
Уже на следующий день Пшеница снова сел мне на голову. В то время, когда я был один в камере. Он хорошо знал, какая койка моя. Однако показал на ту, что была хуже всех заправлена, и спросил:
— А здесь кто спит?
— Я.
— Почему не заправляете постель так, как положено?
— Что-то не в порядке?
— Вы слышали про
— Это какая-нибудь девушка?