Известно, что толстовство появляется в результате того духовно-нравственного перелома, который Толстой переживает в конце 1870-х годов. Однако на вопрос, в чем суть этого перелома, ответить не так-то просто. Многие базовые положения позднейшего учения Толстого легко различимы в его знаменитых романах: напряженные духовные искания героев, идеальный «естественный человек» Платон Каратаев в «Войне и мире», фальшь современного брака и светских отношений в «Анне Карениной» (эпиграф «Мне отмщение, и Аз воздам» относится, вопреки распространенному мнению, не к супружеской измене как таковой, а ко всему изображенному образу жизни — глубоко порочному, по убеждению автора). Толстой смотрит глазами Наташи Ростовой на оперу с тем же презрительным недоумением, с каким через несколько десятилетий разбирает шекспировского «Короля Лира»[8].
Что в таком случае меняется в 1878–1880 годах? Основное изменение — все эти мысли высказываются Толстым теперь напрямую, без посредничества художественных образов; систематизируются, становятся основным предметом его рефлексии, главным делом его жизни. А главное — они подтверждаются образом жизни автора: Толстой становится первым толстовцем, превращается из писателя в вероучителя.
Главное обвинение, которое Толстой предъявляет современному миру, — его избыточность. Развитие государства, общества, культуры, науки идет по пути производства множества ненужных человеку вещей (будь то большие поместья, модная одежда или музыка Бетховена) и тем самым уводит его всё дальше от естественного состояния. Так же избыточна и Церковь: в ней слишком много внешнего, формального, того, что замутняет прозрачность первоначального источника. Вообще если пытаться сформулировать суть учения Толстого в одной фразе, то звучать она будет примерно так: «Все простое человеку на пользу, а все сложное — порочно». Поэтому, в частности, необходимо вернуться от Символа веры к Нагорной проповеди, от догматического богословия к этическому учению.
Сама идея представить христианство как нравственную проповедь, искаженную последующими наслоениями, рассказами о чудесах, введением сказочного, мифологического, мистического элемента, очень характерна для современников Толстого. С близким подходом мы сталкиваемся, скажем, в «Жизни Иисуса» Эрнеста Ренана или в так называемой Библии Джефферсона, написанной раньше[9], но впервые опубликованной практически одновременно с толстовским «Соединением и переводом четырех Евангелий». Но в случае Толстого она приводит к одному важному противоречию. Начинаясь с убеждения, что человеку нужна опора в чем-то внеположном ему, высшем, чем он, с поиска трансцендентного, его проповедь в итоге сводится к тезису «Царство Божие внутри нас» (каждый человек сам себе церковь), к попыткам очищения религии от всего, что обычный человек не может повторить с помощью нравственного усилия. В конечном итоге — к замене Бога «хорошим человеком».
Толстой вообще внутренне противоречив, и эта раздвоенность не следствие тех изменений, которые происходят с ним во второй половине 1870-х, скорее наоборот. Страстный охотник, боевой офицер, любитель женщин и светской жизни, он уничтожающе описывает героический тип личности в «Войне и мире» и других сочинениях, а в дневнике постоянно признается в мизогинии, то есть в отвращении к женщинам, и в отвращении к плотской любви. Толстовство — скорее попытка уйти от этой раздвоенности, однако не вполне удавшаяся. Существуют воспоминания о том, как пианист Антон Рубинштейн пригласил Толстого на свой концерт, тот обрадовался «и даже совсем оделся для выезда», но в последний момент усомнился, не противоречит ли это его проповеди, и в результате с ним случился истерический припадок, «так что пришлось даже посылать за доктором»[10]. Современник иронически замечает по этому поводу, что невозможно представить себе Христа или Магомета размышляющими о соответствии их поступков их же учению.
У «религии» Толстого множество источников: протестантизм, русская народная религиозность, философия Сократа и Шопенгауэра. Важно понимать, что это и один из первых результатов знакомства Европы с восточной мистикой, с тем самым Лао-цзы, который в XX веке окажет громадное влияние на западную культуру от Германа Гессе до рок-музыки. Но все-таки в первую очередь Толстой — сын своей рационалистической и антропоцентричной эпохи. Отсюда неприятие его проповеди младшими современниками — первыми декадентами и символистами, для которых его религиозный поиск оказался недопустимо банальным (вспомним хотя бы знаменитую фразу Дмитрия Мережковского: Толстой упал «хуже, чем в бездну, — в яму при большой дороге, по которой ходят все»[11]).